снега.

– Зачем мост загородили! Пустите нас!

– Нам в город нужно.

– Безобразие, – обывателей стеснять…

– Мосты для ходьбы, не для вашего брата…

– Русские вы или нет?.. Пустите нас!

Рослый унтер-офицер, с четырьмя Георгиями, ходил от перил до перил, звякая большими шпорами. Когда ему крикнули из толпы ругательство, он обернул к горланам хмурое, тронутое оспой, желтоватое лицо:

– Эх, а еще господа, – выражаетесь. – Закрученные усы его вздрагивали. – Не могу допустить проходить по мосту… Принужден обратить оружие в случае неповиновения…

– Солдаты стрелять не станут, – опять закричали горланы.

– Поставили тебя, черта рябого, собаку…

Унтер-офицер опять оборачивался и говорил, и хотя голос у него был хриплый и отрывистый – военный, в словах было то же, что и у всех в эти дни, – тревожное недоумение. Горланы чувствовали это, ругались и напирали на заставу.

Какой-то длинный, худой человек, в криво надетом пенсне, с длинной шеей, обмотанной шарфом, вдруг заговорил громко и глухо:

– Стесняют движение, везде заставы, мосты оцеплены, полнейшее издевательство. Можем мы свободно передвигаться по городу или нам уж и этого нельзя? Граждане, предлагаю не обращать внимания на солдат и идти по льду на ту сторону…

– Верно! По льду! Урра!.. – И сейчас же несколько человек побежало к гранитной, покрытой снегом лестнице, спускающейся к реке. Длинный человек в развевающемся шарфе решительно зашагал по льду мимо моста. Солдаты, перегибаясь сверху, кричали:

– Эй, воротись, стрелять будем… Воротись, черт длинный!..

Но он шагал, не оборачиваясь. За ним, гуськом, рысью, пошло все больше и больше народу. Люди горохом скатывались с набережной на лед, бежали черными фигурками по снегу. Солдаты кричали им с моста, бегущие прикладывали руки ко рту и тоже кричали. Один из солдат вскинул было винтовку, но другой толкнул его в плечо, и тот не выстрелил.


Как выяснилось впоследствии, ни у кого из вышедших на улицу не было определенного плана, но когда обыватели увидели заставы на мостах и перекрестках, то всем, как повелось издавна, захотелось именно того, что сейчас не было дозволено: ходить через эти мосты и собираться в толпы. Распалялась и без того болезненная фантазия. По городу полетел слух, что все эти беспорядки кем-то руководятся.

К концу второго дня на Невском залегли части Павловского полка и открыли продольный огонь по кучкам любопытствующих и по отдельным прохожим. Обыватели стали понимать, что начинается что-то, похожее на революцию.

Но где был ее очаг и кто руководил ею, – никто не знал. Не знали этого ни командующий войсками, ни полиция, ни, тем более, диктатор и временщик, симбирский суконный фабрикант, которому в свое время в Троицкой гостинице в Симбирске помещик Наумов проломил голову, прошибив им дверную филенку, каковое повреждение черепа и мозга привело его к головным болям и неврастении, а впоследствии, когда ему была доверена в управление Российская империя, – к роковой растерянности. Очаг революции был повсюду, в каждом доме, в каждой обывательской голове, обуреваемой фантазиями, злобой и недовольством. Это ненахождение очага революции было зловеще. Полиция хватала призраки. На самом деле ей нужно было арестовать два миллиона четыреста тысяч жителей Петрограда.

Весь этот день Иван Ильич провел на улице, – у него так же, должно быть, как и у всех, было странное чувство неперестающего головокружения. Он чувствовал, как в городе росло возбуждение, почти сумасшествие, – все люди растворились в общем,
страница 129
Толстой А.Н.   Сестры