за плечи, бешено затряс его, повалил и навалился.

Офицеры, тесно сгрудясь над борющимися, молчали. Но вот послышались хлюпающие по доскам шаги бегущих солдат, и комендант закричал: «На помощь!» Тогда Телегин растолкал товарищей и, говоря: «С ума сошли, он же его задушит!» – обхватил Жукова за плечи и оттащил от австрийца. «Вы негодяй!» – крикнул он коменданту по-немецки. Жуков тяжело дышал. «Пусти, я ему покажу – свиньи», – проговорил он тихо. Но комендант уже поднялся, надвинул смятую кепи, быстро и пристально, точно запоминая, взглянул в лицо Жукову, Телегину, Мельшину и еще двум-трем стоявшим около них и, твердо звякая шпорами, пошел прочь из барака. Дверь сейчас же заперли, у входа поставили часовых.

В это утро не было ни переклички, ни барабана, ни желудевого кофе. Около полудня в барак вошли солдаты с носилками и вынесли тело Вискобойникова. Дверь опять была заперта. Заключенные разбрелись по нарам, многие легли. В бараке стало совсем тихо, – дело было ясное: бунт, покушение и – военный суд.

Иван Ильич начал этот день, как обычно, не отступая ни от одного из им самим предписанных правил, которые строго соблюдал вот уже больше года: в шесть утра накачал в ведро коричневую воду, облился, растерся, проделал сто одно гимнастическое движение, следя за тем, чтобы хрустели мускулы, оделся, побрился и, так как кофе сегодня не было, натощак сел за немецкую грамматику.

Самым трудным и разрушающим в плену было физическое воздержание. На этом многие пошатнулись: один вдруг начинал пудриться, подмазывать глаза и брови, шушукался целыми днями с таким же напудренным молодцом, другой – сторонился товарищей, валялся, завернувшись с головой в тряпье, немытый, неприбранный, иной принимался сквернословить, приставать ко всем с чудовищными рассказами и, наконец, выкидывал что-нибудь столь неприличное, что его увозили в лазарет.

От всего этого было одно спасение – суровость. За время плена Телегин стал молчалив, тело его, покрытое броней мускулов, подсохло, стало резким в движениях, в глазах появился холодный, упрямый блеск, – в минуту гнева или решимости они были страшны.

Сегодня Телегин тщательнее, чем обычно, повторил выписанные с вечера немецкие слова и раскрыл истрепанный томик Шпильгагена. На нары к нему присел Жуков. Иван Ильич, не оборачиваясь, продолжал читать вполголоса. Вздохнув, Жуков проговорил:

– Я на суде, Иван Ильич, хочу сказать, что я сумасшедший.

Телегин быстро взглянул на него. Розовое добродушное лицо Жукова с широким носом, кудрявой бородой, с мягкими, теплыми губами, видными сквозь заросли спутанных усов, было опущено, виновато; светлые ресницы часто мигали.

– Дернуло с этим кукишем проклятым соваться, – сам теперь не пойму, что я и доказать-то хотел. Иван Ильич, я понимаю, – виноват, конечно… Выскочил, подвел товарищей… Я так решил, – скажусь сумасшедшим… Вы одобряете?

– Слушайте, Жуков, – ответил Иван Ильич, закладывая пальцем книгу, – несколько человек из нас во всяком случае расстреляют… Вы это знаете?

– Да, понимаю.

– Не проще ли будет не валять дурака на суде… Как вы думаете?..

– Так-то оно так, конечно.

– Никто из товарищей вас не винит. Только цена за удовольствие набить австрияку морду слишком уж высока.

– Иван Ильич, а мне-то самому каково – подвести товарищей под суд! – Жуков замотал волосатой головой. – Хоть бы они, сволочи, меня одного закатали.

Он долго еще говорил в том же роде, но Телегин уже не слушал его, продолжая читать Шпильгагена. Затем встал и, потянувшись,
страница 105
Толстой А.Н.   Сестры