руки.

– Помимо всех художеств, за мной числится еще «мокрое» дело в Константинополе… Рассказать?

– Зачем, птичка моя? (Налымов заложил пальцы в жилетные карманы и щурился блаженно.) И без того все ясно. Одним мокрым делом больше? Какой вздор, какой вздор! Происхождение совести? Меня это занимало в прошлую зиму. Я даже ходил в публичную библиотеку… Семь миллионов спрессованных мыслей о совести на книжных полках… Я много смеялся про себя. Я чудно грелся у калориферов, – был январь, и я очень зяб. Я так и не стал читать книг. Мировая совесть, закованная в телячью кожу, почиет в публичной библиотеке, ею питаются книжные клещи… Когда мой зад начинал согреваться на калорифере, я размышлял о том, что все условно… Птичка моя, вы жили в хорошем обществе – оно разбежалось. Ваши деньги запиханы в мужицкие онучи. Вас нет, вы – только грустный рассказ о человеке. Кому нужна ваша совесть? Самой себе?… Так, так – вы заботитесь о чистоплотности… Старый, добрый буржуазный мир, где нам было так уютно жить, махнул рукой на чистоплотность. Видите, иногда я читаю газеты… Я даже пытался читать московские газеты. Читал, но испугался… Они требуют – значит за ними сила. Они неприлично ругаются – значит ничего не боятся. Несомненно, они в конце концов разобьют вдребезги этот старый мир… Но нам с вами от этого не станет легче… Итак, да здравствует мрак души, если у тебя, птичка моя, – мрак… Да здравствует кривой турецкий нож, если тебе хочется воткнуть его в сонную артерию пьяному негодяю…

Вера Юрьевна вскочила. Зрачки – во весь глаз. Спросила одними пересохшими губами:

– Откуда вы это знаете?

– Это довольно обычный прием константинопольских проституток. Садись, любовь моя, выпей винца. Поговорим о чем-нибудь невинном.



19

Лисовский доехал на поезде подземной дороги до последней остановки и по движущейся лестнице поднялся на небольшую площадь.

Посреди площади горел газовый фонарь. Под ним стояли два агента полиции, заложив руки под пелерины. Наверху – звезды, не омраченные городскими испарениями. В кирпичных невысоких домах, кругом обступивших площадь, кое-где свет керосиновой лампы. В пролете одного из узких переулков, уходящих ступенями вниз, вдалеке – скопища электрических огней, зарево реклам. Но шум Парижа сюда не долетал.

Лисовский надвинул кепку и вошел в кафе, где слышались голоса. В табачном дыму, за потемневшими от жира и пива столиками сидело человек полсотни рабочих. Они слушали человека, стоявшего спиной к цинковому прилавку. У него было маленькое круглое лицо с широко расставленными водянистыми глазами и взъерошенные усы. Левая рука обмотана окровавленной марлей. Когда вошел Лисовский, он быстро обернулся. Но ему закричали:

– Эй, Жак, продолжай!..

– Если это шпик, свернем шею.

– Да ощиплем.

– Да поджарим.

– Да полакомимся…

От шуточек, сказанных с угрозой, Лисовскому стало неуютно. Все же он подошел к прилавку, спросил стакан белого вина, Жак поднял руку, – снизу на марле запеклась просочившаяся кровь.

– Я пошел в контору, я показал мою руку директору: «Вы размалываете пролетариев на ваших проклятых станках, вы питаете машины нашим мясом, вот как вы добываете ваши денежки, малютка Пишо». Ха! Он до того налился кровью, – я испугался, как бы он тут же и не лопнул, – он выкатил глаза, как осьминог… «Послушайте, Жак, несчастный случай произошел по вашей неосторожности, вам оказана бесплатная медицинская помощь, если вас это не удовлетворяет – идите жаловаться в ваш профсоюз». – «Где, – я ему говорю, –
страница 29
Толстой А.Н.   Эмигранты