чему не обязывает, это безвредно, и это меня забавляет… Это мой комфорт… Комфорт я купил себе тем, что я, ни на кого не сердясь, спокойно принял факт: я – бывший… Я никогда не был слишком красным, но держался либеральных мыслей, как всякий порядочный человек… Почему же сейчас, когда я – пролетарий, я должен выбрасывать из пасти огонь на моих бывших мужиков и вообще на русских людей? Скажи, имею я право хотя бы на свободомыслие?

Львов положил руки на голову, будто защищая ее от ударов, и так прошелся. Он стал у окна, где ветер снова пронес желтые листья, столь же бесполезные, как несбыточные мечтания, отговоренные слова.

– Месяц тому назад я сказал бы тебе: нет, не имеешь права. Во имя тех жертв, которые… (Опять попытался схватиться за голову, но решительно засунул руки в карманы и там потряс ключами и медяками.) Да, Миша, ты имеешь право на свободомыслие, и мы все имеем на это право… Но как осуществить это право? Передо мной, человеком, который против насилия, против всякой крови, – встает неразрешимый вопрос: должен ли я продолжать убийство русскими русских, продолжать, сознавая, что на моей совести – кровь, ужасная кровь… Или – уйти, уйти, пока не поздно, зная, что поздно. Видимо, я не годен для борьбы, у меня нет сознания правоты… Миша, сегодня на совещании мне дали просмотреть номер московской газеты… Там – обо мне… Я принесу сейчас… (Он пошел к двери, но вернулся.) Они пишут: я – крупный помещик, до войны был заинтересован в переходе сельского хозяйства на интенсивные формы. Понимаешь?… Отсюда – я заинтересован в развитии национального капитала, отсюда я – во главе кадетской партии. Во время войны я заинтересован в широчайшем сбыте на нужды армии продукции с моих латифундий!.. (Он особенно, с горькой иронией подчеркнул это слово «латифундий».) Отсюда – я становлюсь во главе Земского союза, чтобы организовать тыл и возможно дольше затянуть войну, набивающую карманы помещикам… Теперь я – во главе самой реакционной группы крупных земельных собственников, определяющих политику Деникина. Я – во главе интервенции, иными словами, я продаю Россию, я – предатель, я – враг…

Он развел руками и с силой хлопнул себя по ляжкам, так что от серых панталон его пошла пыль.

Стахович сказал:

– У них это называется диалектикой. Очень неглупая штука. Тоже – от Гегеля…

– Как бы это ни называлось, я прочел, и мне будто плеснули в лицо помоями… Сейчас принесу… (Пошел и опять вернулся.) Я перечитал еще раз в автомобиле… Миша, у меня волосы встали дыбом: ведь фактически все это так и есть. Миллионы русских людей с величайшей ненавистью должны произносить мое имя… Как я могу доказать, что не жадностью к деньгам были обусловлены мои поступки?… Мне лично – монастырская келья да ломоть хлеба. Может быть, я честолюбив, что? Я был кадетом, потому что хотел широкого парламентаризма для моей несчастной страны… Я пошел в Земский союз, потому что не мог же не хотеть победы несчастной России. Я борюсь с большевиками, потому что… (Он вдруг махнул рукой.) Выходит так, что какие-то силы толкали меня и я делал вид, что не замечаю этих сил, и вместо них представлял свое прекраснодушие… Самое страшное, Миша, что я, кажется, в глубине души не верю себе… А может быть, и в самом деле мной руководили материальные соображения? Что? Но этих ниточек, привязанных к моим рукам и ногам, я не могу ощупать, не вижу. И дергаюсь, как «петрушка», на ужас и позорище всему миру. (Он весь стал измятый и пыльный. Глаза погасли. Свернул к двери.) Ну, вот… Я пойду на часик прилягу…
страница 122
Толстой А.Н.   Эмигранты