было особенно мучительно тяжело от известия о двадцати повешенных крестьянах. Я начал диктовать в фонограф, но не мог продолжать.

[...] Запел соловей под окном, до слез радостно. Сейчас только вспомнил, что я нынче, гуляя перед чаем, забыл молиться. Все забыл. Удивительно! Сейчас читаю свое письмо Анатолию Федоровичу и не могу вспомнить, кто это.

14 мая 1908. Ясная Поляна. [...] Вчера, 13-го, написал обращение, обличение - не знаю, что - о казнях, и еще о Молочникове. Кажется, то, что нужно. Был Муравьев, много рассказывал мучительного. Вчера были сыновья Андрей и Михаил, жалкие и очень далекие. Саша приехала. Ходил пешком, хорошо думал. [...]

15 мая. К "Не убий". И все это делается для нас, для мирных жителей. Хотим мы или не хотим этого, нас делают участниками этих ужасов.

И все это делается среди тех людей и теми людьми, которые говорят, что поклоняются и считают богом того, кто сказал: "Вам сказано... Все братья... Любить всех, прощать всем не семь, а семьдесят раз семь, кто сказал про казнь, что пусть тот, кто без греха, бросит первый камень". В этом страшное дело, это самое ужасное, запрещенное дело делается наиболее почитаемыми людьми и с участием учителей этой веры.

Делается там, где в народе считается долгом помочь несчастненьким.

Вижу, как с улыбкой презрения прочтут это европейцы. То ли дело у нас, скажут англичане и другие. У нас все это так устроено, что одно удовольствие. Все по машине. Ничего не видно, и только флаг.

20 мая 1908. Ясная Поляна. Возбужденно радостное состояние прошло, но не скажу, что дурно. Хорошо то, что не только нет противления смерти, но хочется. Здесь Стахович. Соня в Москве и Петербурге, с Сашей очень радостно. Все поправлял о казнях. Кажется, недурно, и кажется, что нужно.

Были добролюбовцы два из Самары - не совсем хорошее впечатление. В них отсутствует драгоценное для меня свойство простоты. Их добрая жизнь деланная, и я чувствую, что пахнет и клеем и лаком. Сознание нужно, необходимо, но я думаю, что оно нужно только для поверки себя, а не для подделки себя. Не умею ясно сказать, а знаю.

Думал нынче 1) то, что моя жизнь хороша тем, что я несу всю тяжесть богатой ненавидимой мной жизни: вид трудящихся для меня, просьбы помощи, осуждение, зависть, ненависть, - и не пользуюсь ее выгодами, хоть том, чтобы любить то, что для меня делается, чтоб помочь просящим, и др.

2) Забыл.

21 мая 1908. Ясная Поляна. Давно не чувствовал себя так нездорово, как вчера. Слабость и мрачность. Но, слава богу, не дурно. Были 120 детей железнодорожного училища. Очень милы. Писал немного "Казни", с отвращением читал Фигнер.

Нынче утром был старик-нищий 82 лет. Зашел после 18 лет, кроткий, спокойный, и потом два студента. Один - литератор, другой - революционер. Революционер прямо поставил вопрос: если бы я мог при повешении двадцати сделаться палачом и, повесив одного, спасти девятнадцать, следовало ли бы повесить этого одного? Очевидно, вопрос этот важен ему, и мое мнение об этом тревожит его. Приводил еще другие, подобные же примеры. Когда я сказал ему, что надо делать свое, не делать дурного, он сказал: а не будет ли того, что этот не делающий дурного будет, несмотря на страдания вокруг него, ходить, высоко подняв голову: "Какой, мол, я хороший!" Я сказал ему, что у нас каждого слишком много грехов всяких, чтобы, не делая греха компромисса, чувствовать себя безгрешным. Да, это служение народу, делание добра другим есть страшное зло; надо написать об этом особенно. И все зло
страница 477
Толстой Л.Н.   Дневники