открыт, правдив, чист, и такова же Маша, и мне радостно.

За это время думал: [...] 2) Благодаря цензуре вся наша литературная деятельность - праздное занятие. Единое что нужно, что оправдывает это занятие (литературой), вырезается, откидывается [цензурой]. Вроде того, как если бы позволяли столяру строгать только так, чтоб не было стружек. И напрасно думают писатели, что они обманут правительственную цензуру. Обмануть ее нельзя, как нельзя обмануть человека, которому бы потихоньку, без ведома его, хотели бы поставить горчичник. Как только начнет действовать, он сорвет его.

[...] Писал нынче - немного, но как будто подвигаясь. Начал вчера коневскую сначала. Очень весело ее писать. Теперь 10. Иду наверх. Помоги, отец, перед тобою, живя для твоей любви, развязать зло.

16 декабря. Ясная Поляна. 90. Если буду жив.

[16 декабря.] И точно, если буду жив. Вчера лег и не мог спать. Сердце сжималось, и, главное, мерзкая жалость к себе и злоба к ней. Удивительное состояние! При этом нервный подъем, ясность мысли. Я бы мог написать этими усилиями прекрасную вещь. Встал с постели в 2, пошел в залу ходить. Вышла она, и говорили до 5-го часа. То же, что бывало. Немного мягче с моей стороны. Кое-что высказал ей. Я думаю, что надо заявить правительству, что я не признаю собственности и прав, и предоставить им делать, как они хотят. [...]

[21 декабря.] Встал очень рано. Разбудила телеграмма. Соня родила сына. Писал - все о церкви, и все медленно движется вперед. Приехали Илья и Философова и Таня. Все после обеда ничего не делал. Вялость мысли.

[25 декабря.] Нынче 25. Вечер, восемь часов. Сейчас делали елку. Я сидел внизу и читал Ренана. Замечательно умно. Перед обедом гулял, спал и у Левы просил прощения за то, что огорчил его. Начался во время чая при Дунаеве разговор об образе жизни, времени repas [принятия пищи] (фр.); он упрекал мать; а я сказал, что он с ней вместе. Он сказал, что они все говорят (и необыкновенно это), что нет никакой разницы между Машей, Чертковым и им, а я сказал, что он не понимает даже, в чем дело, сказал, что он не знает ни смирения, ни любви, принимает гигиенические заботы за нравственные. Он встал с слезами в глазах и ушел. Мне было очень больно и жалко его, и стыдно. И я полюбил его. Поговорил, но жалко, что было. Так что ничего не писал. Ночь плохо спал.

Вчера вечером приехал Дунаев. Утром я писал немного. С Сережей неловко и чуждо. Третьего дня приехала Маша Кузминская с Эрдели. Жаль их. Нехорошо. Все эти дни получал письма ругательные. Яснополянский тартюф. И больно и потом хорошо. Письма от шекеров хорошие. [...]

26 декабря. Встал рано. Просил Васю убрать комнату. И когда после кофе пришел и не убрано, позорно оскорбился, рассердился. Гордость! Гадость. Писал все то же о церкви. Как будто подвинулся. Но мало.

С утра записал: церковь, научая людей знать истину и не делать, атрофировала в людях нравственный нерв.

Читал о пари Паскаля S. Prudhomme. Теперь 12, ложусь спать. Хочется писать художественное. Лева скучен и серьезен, или мне кажется.

[27 декабря.] Писал немного, плохо. Вечером пляски. Дунаев уехал. Мне хорошо с ним. Неперестающий упадок духа.

28 декабря. Ясная Поляна. 90. Нынче дурно спал, болело под ложечкой. Был Раевский. Читал вечером "Церковь и государство". Все там сказано. Писал немного. Теперь 11, иду наверх и потом спать.

[31 декабря.] Нынче 31. Вечер. 11 часов. Утром встал рано. Писал много. Пересматривал назади, три главы почти готовы, и все дело принимает
страница 267
Толстой Л.Н.   Дневники