некоторые были вдвое старше, они окружили стол у входа с какими-то наглухо приделанными к доске лекалами и винкелями, на который он сел и, помогши Оле вспрыгнуть, усадил ее рядом.

– Никак престол на парфюмерной, что в прогулочке? – спросили его, здороваясь.

– Н-да, святомученика Дюшателя, – понимающе усмехнулся он и прибавил: – Нет. Сами по себе шабашуем, – и рекомендующим округленьем показал на Олю, знакомя.

Все стали здороваться за руку, и, как всегда, рук оказалось больше, чем кажется сразу в толпе. Некоторые знали ее по митингам в Консерватории. Это ей польстило. Посыпались новости. Кто-то сказал:

– Помнишь Назарова?

– Ну как же.

– Попадется – остерегайся. Провокатор.

– Быть не может.

– Будьте покойны.

– Где ж он теперь?

– А мы что – каменные? В февральскую стачку четверых уволили по нашему требованию. Ну, то же и он.

– Видите, как вас ублажают. На задних лапках ходят. А вы не верили.

– Это кто ж не верил?

– Да я первый.

– Вот так клюква!

– А что же ты думаешь? Бывало, подымаешь вас на шарап, сулишь вам золотые горы, а самого раздумки берут. Быть-то оно, думаешь, будет, да только за тем морем, что хвалилась синица зажечь. А она его, стерва, возьми и зажги. Зажгла. Показали мы им прибавочную стоимость.

Ему стали рассказывать о сокращении рабочего дня, повышении заработной платы и других улучшениях, достигнутых без него в февральскую стачку.

В разговор давно старался вмешаться темный, как прокуренный мундштук, модельщик с пучками волос в ушах и ноздрях, морщивший лоб с такой натугой, точно весь его надо было упрятать под черные очки. Ввиду неисполнимости намеренья верхняя часть лица выходила у него разочарованно-сердитой, а нижняя, в свисающих усах, удовлетворенно улыбалась. Наконец к нему прислушались.

– Это что! – рванул он и, как клещами гвозди, стал тащить хрипотою погнутые слова со дна самой, казалось, селезенки. – По свистку в главной конторе курсы Французской революции. Ей-богу правда, расшиби меня гром. Лектор каждую середу, по казенному найму.

– Правда, правда, – подтвердили остальные.

– А также Соединенные Штаты, – добавил кто-то для точности.

– Это для желающих, – одернули выскочку, чтобы не портил цельности впечатленья.

Слово вернулось к модельщику.

– Пуговкин в ночной смене, – пожалел он. – А то б ты послушал, как он солдат перевозил.

– Это какой же Пуговкин?

– Да знаешь ты его. Такой сознательный. Песочная пара.

– Не знаю. При мне не было.

– Выдумывай! Двадцать раз вместе видали. Выговор такой польский: ах, быуа не быуа, песочная пара. Такой аккуратненький.

– Не помню.

– Сижу в бюре, и часы от Буре...

– А, Козодой, что ли?

– Во-во.

– Так бы ты прямо и сказал.

– В феврале дорога нас поддерживала. Он от мастерских прошел в комитет. Пуговкин. Да, да, Пуговкин – ты не мешай. Приходит на линию военный эшелон, возвращающийся с Дальнего Востока. С направленьем на брестскую ветку. Но, как сказано, состав ни тпру ни ну. Забастовка. В один прекрасный день отворяется дверь в комитет и входит сам начальник тракции фон Дебервиц-Свистелкин. Мать честная, те так и ахнули! Ты, конечно, имеешь понятье про эту селедочную потроху, какой это фурор и язва здешних мест. А он фуражку в кулачок и чуть не надвое расстилается. И, можете себе представить, прямо к Пуговкину; просит, чтобы он позволил передать эшелон на ветку. «Господа члены стачечного комитета, говорит, прошу, говорит, вашего разрешения передать эшелон на ветку». И чуть не плачет. А в
страница 18
Пастернак Б.Л.   Начало прозы 1936 года