дядюшка, бездетный и не любивший своих родных, не забудет его в своем завещании. А жить старику, по всей вероятности, оставалось недолго.

Но решимость Каютина дорого ему стоила. Скука у дяди была смертельная. Развлечений никаких, местность унылая, пища самая скромная, работа языку беспрестанная. То читай Удина, Пекина и Энгалычева, то развлекай старика рассказами: в последнем случае Каютин хоть замечал с отрадой, как лицо старика постепенно одушевлялось и бесчисленные болезни, изобретенные праздной мнительностью, одна за другой покидали его. Не последним делом в деревенской жизни Каютина было также удивляться пагубной белизне языка своего дядюшки. К довершению бед Каютин даже не мог спать спокойно: как только старик поднимет ночную тревогу, Анисья – весьма полная и краснощекая домоправительница, которой вообще не нравилось появление племянника в дядином доме, – тотчас вбегала к спящему Каютину и кричала благим матом над самым его ухом: "Благодетель-то наш! кормилец-то наш!.." Такие всхлипыванья продолжались, пока, наконец, Каютин просыпался и с ужасом кричал:

– Что?

– Кончается, совсем кончается! уж, может, таперича и скончался!

Каютин бежал в комнату дяди. Тревога, разумеется, была пустая.

– У тебя сегодня что-то цвет лица нехорош, – говорил иногда Ласуков своему племяннику, – уж не болен ли ты?

– Нет, ничего, дядюшка, – весело отвечал Каютин.

– Ты хорошо спал?

– Хорошо.

– А что ты видел во сне?

Каютин смущался и медлил ответом: всю ту ночь ему грезилась Полинька; но он не хотел посвящать дядю в свои тайны.

– Ну, так и есть! – восклицал проницательный старик. – По лицу видно: тебе снились дурные сны, только ты не хочешь сказать.

– Ах, дядюшка, не дурные, ей-богу, не дурные, отличные!

– К чему лукавить? – возражал дядя. – Я тебя насквозь вижу!

– Ну, не совсем, дядюшка!

– Уж поверь, что совсем…

– Ну, так отгадайте сами, что я видел?

– Известно что: тебе грезились чудовища… звали тебя куда-то, протягивали страшные руки, сжимали твою шею.

– Так, дядюшка! точно, были руки, только не страшные, право, не страшные… и шею сжимали.

– Дрожь пробегала по твоему телу, – подхватывал дядя, – и ты просыпался.

– Точно дядюшка… и дрожь пробегала… и я просыпался.

– Ну, вот видишь! – самодовольно говорил старик. – А покажи-ка язык… Так и есть, – продолжал он, осмотрев язык племянника, – по краям и с концов туда и сюда, а середина совсем белая. Плохо! надо захватить заблаговременно.

Старик на минуту задумывался.

– Удин, Пекин, Энгалычев и я, мы полагаем, – говорил он с докторской важностью, – что в таких случаях полезно, согрев внутренность больного, посадить его на диету. Выпей мяты да не обедай сегодня!

– Помилуйте, дядюшка! – с испугом возражал Каютин: – да мне уж теперь есть хочется.

– Ну, конечно! теперь я нисколько не сомневаюсь, что ты в опасности. Ложный аппетит самое…

– Ложный аппетит?! нет! уж извините, дядюшка, не ложный! Дайте-ка мне пулярку с трюфелями да бутылку лафиту, так я вам докажу.

– Тебе, в твоем положении, лафиту, пулярку с трюфелями! нехорошо, нехорошо! Ты вот посмотри на меня: я как болен, так меня и силой не заставишь съесть вредного: сижу себе на одних сухарях.

Каютину становилось смешно. Старик в болезни точно не обедал и не ужинал, но утром и вечером подавали ему чашку чаю, которая походила больше на полоскательную, чем на чайную; он всыпал туда фунта три сухарей и, уничтожив одну такую порцию, часто требовал другую. В такие дни говорилось: барин
страница 125
Некрасов Н.А.   Три страны света