взволнован; мать суетится около печи, Надя торопливо дошивает свое новое шерстяное платье, Верочка, с голыми ногами и высоко подтыканным подолом, домывает переднюю. Я сразу почувствовал, что случилось что-то необыкновенное.

— Так сколько он жалованья получает? — спрашивал отец.

— Две с половиной тысячи… — отвечала мать, подымая вспотевшее красное лицо. — Лапа прибегала давеча, просила взаймы сахару, так сама рассказывала…

— Ну, теперь нам, видно, у Лапы скоро придется занимать сахар-то…

— Пока еще бог милостив, не занимали ни у кого, — обиженно отвечала мать.

— Мне утром не спалось, — заговорил отец, стараясь поправить свою неловкую шутку. — Часу этак в пятом утра, слышу — колокольчик, потом мимо нас тройка побежала и остановилась около церкви… Хотел посмотреть, кто едет, да поленился встать, думаю, к правителю кто или на земскую станцию. Ну, Кирша, к нам приехал целый доктор, — весело заговорил отец, обращаясь ко мне, — у Луковны сын приехал из Петербурга… Понимаешь? Две с половиной тысячи жалованья получает в год; мне двенадцать лет надо служить, а ему год, — понял?

Схватить шапку и стремглав броситься из комнаты — было для меня делом минуты; издали еще я заметил, что окна в избушке Луковны завешаны чем-то белым и у ворот на лавочке, покуривая коротенькую трубочку, сидит солдат, которого я сначала чуть не принял было за самого доктора. Это, как оказалось после, был денщик доктора; на дворе стоял отличный дорожный экипаж, в каких ездили заводские управители. В дверях меня встретила сама Луковна, она выбежала босиком и, обняв меня, прошептала таинственно: «Спит». Появившаяся Лапа объявила то же самое не менее торжественно и, приподняв подол платья, показала щегольские польские сапоги, которые подарил ей брат.

— Утром сплю я и вижу сон, — шептала Луковна, утирая концом своего фартука катившиеся по лицу слезы, — вижу, что плыву по воде… везде воды, точно море, и я даже испугалась и проснулась со страху, а тут колокольчик, слышу, к нам.

— Нет, мама, это я первая услышала! — смело перебила мать Лапа, еще раз показывая мне сапоги.

— Ну… ты, пусть по-твоему, — соглашалась Луковна, — тебя разве переспоришь когда? Подбежала я к окну, вижу: повозка; я как стояла, так ноги у меня и подкосились, села на лавку, а сама слова не могу вымолвить. Лапа меня спрашивает что-то, а я и сказать ничего не могу — и обрадовалась, и испугалась, и плачу, и смеюсь: как есть дура дурой. А он, мой голубчик Сережа, входит, увидел меня и говорит: «Здравствуйте, маменька»… Одиннадцать лет его, голубчика, не видала; он Лапу-то и не узнал совсем, а потом посмотрел кругом, как мы живем, на голые стены, сморщился, мой голубчик, обнял меня и ласково так говорит: «Трудно вам, маменька, жить… Погодите, маменька, бог даст, поправимся!» А сам смеется, и я смеюсь, и плачу, и говорю сама не знаю что. «Ничего, — говорю, — Сереженька, не надо нам, только ты был бы счастлив да здоров». А он смеется, потом опять сморщился: «Зачем водкой это у вас, маменька, пахнет?» А это Кинтильян где-то нахлестался вчера, от него и несет, как от бочки.

— А ведь Меркулыча-то нет у нас, — улыбаясь, объявляла Лапа. — Сереженька-то, как приехал, спать захотел, а положить его нам и некуда… Вот мама разбудила Меркулыча и попросила его на время опростать комнату; он сейчас согласился, взял одеяло, подушку и ушел в волость спать.

— Только постарел он, Сереженька-то! — печально заговорила Луковна, прикладывая руку к щеке. — Худой такой стал, и глаза мутные, заморился с
страница 135
Мамин-Сибиряк Д.Н.   Том 1. Рассказы и очерки 1881-1884