спрашивается, отказывался, кому это нужно? По-моему, это одна гордость! Такие-то чистюльки потом четверговой свечкой пятки и подпаливают.

— К чему ты это все говоришь, Устя? Ведь все равно Родион Павлович на меня смотреть не хочет!

Устинья даже всплеснула руками.

— Ах, Боже мой, скажите, какая оказия: смотреть не хочет! Неужели свет клином сошелся, и, кроме Родиона Павловича, мужиков нет? Да хоть Лосева того же помани.

— Евгений Алексеевич мне не нравится.

— По правде сказать, он и мне не нравится: какой-то дохлый, а все-таки так вот разбираться, по-моему, нехорошо. Из пустяков какое-то дело все-таки делать.

— А иначе уж как-то очень по-собачьи выходит.

Устинья вдруг воспламенилась.

— Да, да . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . и какие ты разводы ни разводи, все на одно выйдет.

Валентина тихо сказала:

— Нехорошо и жестоко так говорить. Что ж тогда делать — в Неве утопиться?

— Я не знаю, поймешь ли ты. Я сама это плохо понимаю, но как-то душою чувствую и говорю тебе не для того там, чтобы учить тебя или наставлять, а чтобы самой мне яснее стало. Никто не говорит, что мы — собаки. Озорники или отчаянные могут так говорить. У нас душа другая, о Боге мы можем понимать, опять-таки собака тебе книжек писать не будет, ни картин рисовать, никаким наукам ее не обучить… Ну, а вот самое простое: спать, есть, любить, быть храбрым, воздухом дышать, радоваться траве, — это у нас одно, и особенно украшать и хвалиться тут нечем.

— Нет, нет. Если вот так, как ты говоришь, все это делать, тогда, конечно, выйдет то же, что и у зверей. Но ведь мы душевно любим, и одного кого-нибудь. Зверь этого не поймет. Я слышала, что все делается от любви: и цветы цветут, и деревья кверху тянутся, и церкви строят, — все оттого же. Оскопленный ничего не придумает, он даже в попы не годится.

— Постой, опять ты меня запутала. Цветок, дерево, — они вообще любят, опять-таки как собака, — разве они душевно и одного кого-нибудь любят? И этого никто не осуждает. Вот там, где выбор и душевность, там-то яма и вырыта. Если ты душевно выбрала человека и ему свою общую земляную любовь отдаешь, ему одному, это очень хорошо. А если случайно, вот в эту секундочку на него твоя любовь упала и ты потом туда же тащишь и выбор, и душу, вот это плохо, по-моему… а может быть, я и путаю… Мне было прежде ясно, и я таких, как ты вот, ох, какими ругала, а теперь опять как-то все затуманилось.

— А как же говорится: не по хорошу мил, а по милу хорош?

— Так это такие же люди, как ты, и придумали. И потом, любовь любви рознь. Конечно, если случай такой подвернется, можно и с конокрадом на сене полежать, но оттого, что ты с ним полежала, не сделается он для тебя ангелом небесным.

— Пусть так. Но ведь может и так случиться, что ты и будешь знать, что он конокрад и колотить тебя будет, а отлепиться от него не сможешь. Ведь если рассуждать так, как ты говоришь, так ведь многим легче жить на свете будет!

— Так что же в этом дурного? жить на свете и должно быть легко. Тяжело бывает оттого, что люди друг другу зло делают, — больше не от чего. А Богу никакой тяжести не надобно; оттого он и злых отвергает, что они и себе, и другим в тягость.

— А тебе, Устя, жить легко? тебе самой?

— Ну, чтобы очень легко, не могу сказать. Я ведь часто озлобляюсь и справляться с собой не могу.

— Ведь ты много любила, Устя; неужели ты так никого и не вспоминаешь?

— Отчего же? Я, например, тебя люблю, всегда о тебе и помню. Я и брата твоего люблю, даже Анфису
страница 75
Кузмин М.А.   Подземные ручьи (сборник)