семейных влияний. В концертах, которые даются в их монастыре, она играет на контрабасе. Для женщины это несколько странно, но там есть девушки, играющие на фаготах, валторнах и даже тромбоне. Остряки говорят, что после этих концертов для воспитанниц не страшен никакой инструмент, но когда я в первый раз увидел Антонию стоящей с этой большой и густой скрипкой, серьезную, неулыбающуюся, проводящую уверенно и сильно смычком по низким, гудящим струнам, в белом платье, с пучком гранатовых цветов за ухом, опустившую широкие светлые глаза, — мне казалось, что я вижу ангела. Я говорю это не потому, что я — друг Эсперу, и вовсе не охладевал к прелестям Терцы. В сущности, я не знаю хорошенько, почему я полюбил эту венецианку с ее подушечками пахнущими помадой, да и не хочу это знать. Я убаюкан, отуплен и ею, и городом, и морем, и вечным пением.

Поющие фонтаны, разрезанные апельсины, из которых выходят живые полненькие девушки, смеющиеся статуи, карточные короли, города, обращающиеся в пустыню, маски, сосиски, газеты, кораблекрушения, голубые птицы, змеи, вороны, — все это, конечно, ошеломляло меня, но когда по картонному небу медленно поплыла зеленая звезда под волшебные ноты скрипок и запахло почему-то фосфором, — я почувствовал, как сильно я люблю Терцу. Я обернулся. Рот у нее был набит конфетами, и запачканную ручку она украдкой вытерла о розовую занавеску ложи. Она быстро поняла мой взгляд и, привалившись плечом ко мне, тихонько спросила:

— Тивуртик любит?

— Люблю, люблю! — воскликнул я почти громко, не обращая внимания на окружающую толпу.

Звезда степенно закатилась, скрипки взвизгнули, Терца зашелестела желтым шелком и надела маску. Я сразу перестал ее узнавать.

Вероятно, я очень глуп, так как до сих пор не могу привыкнуть к маскам. Белые бауты меня просто пугают. Все в них похожи на уток, и Терце приходится от времени до времени снимать маску, чтобы я удостоверился, что это — она, а не незнакомое привиденье, хотя говорит она не умолкая и даже поет, так что голос ее я могу отлично слышать.

Хотя на Амуре была не баута, а узкая черная маска вроде ленты по широким, придавленным сверху вниз, очень красным щекам, но самая толщина лица, карие мошеннические глаза в прорезе, курчавый золотой парик и руки, будто перетянутые ниточкой, — внушали мне ужас. Он был одет в зеленый камзольчик, колчан бренчал за жирными плечиками, крохотная треуголка ловко влеплена на левое ухо, и в руках он держал какую-то бумагу.

— Синьор Тибурцио! синьор Пенцель! — кричал он мне, паясничая и шлепая по вздутой ладони своим дурацким письмом. С виду он казался здоровым ребенком, но мне вдруг представился разбухшим карликом, который сейчас лопнет с зловонным треском.

Письмо было, действительно, ко мне от Эспера, и мальчуган — его слугою, на которого я никогда не обращал раньше внимания.

Здесь никто не думает, что делается в Париже. Глухие подземные волны не могут тем не менее не отразиться повсюду. Одни ли там масоны и безработные адвокаты из неудачников, как уверяют злые языки, я не знаю. Но добром это все вряд ли кончится.

Эспер просит прийти на свиданье в монастырь Антонии вместе с ним. Завтра приемный день. Терцина напросилась идти тоже, говоря, что эти посещения — место модных сборищ и что она никому не помешает. Там, действительно, отделенная от сестер и сироток решеткой, публика болтает, поет, пьет кофей, играет в домино и карты, лают под ногами собаки, и отдельные беседы совершенно заглушены шумом и гамом. Едва слышно бывает звон колокола,
страница 314
Кузмин М.А.   Подземные ручьи (сборник)