состязаниям, он однажды на пари (об этом слышал каждый беговой одессит) пробежал от Куликова поля до Большого Фонтана — что-то около восемнадцати станций и двенадцати верст, — рядом с паровым трамваем, обогнав его на несколько сажен.

Конечно, все эти выходки, вместе с профессиональными ушибами и падениями, не проходили ему даром. Мне неоднократно приходилось купаться вместе с ним в море, я мог убедиться, как изуродовано было шрамами и синяками его мускулистое, крепко сбитое, очень белое тело. История широкого рубца, змеившегося на четверть аршина ниже правой лопатки, показалась мне довольно значительной. Во время одного из одесских погромов Уточкин увидел на улице старую еврейку, преследуемую разъяренной кучкой пьяных негодяев. Мгновенно, повинуясь, как всегда, первому велению инстинкта, он бросился между женщиной и толпой с растопыренными руками. «Я с-слышу сзади: не т-трогай… это с-свой… Ут-точкин! И вдруг чувствую в с-спине ск-в-в-озняк. И п-потерял п-память». Больше месяца пролежал С. И. в больнице за свой, может быть, бессознательный, но прекрасный человеческий порыв. Кто-то сзади воткнул ему в спину кухонный нож, прошедший между ребрами.

Так же и во время последнего несчастного перелета (Петербург — Москва) показал Уточкин с великолепной стороны свое открытое, правдивое и доброе сердце. Тогда — помните? — один из авиаторов, счастливо упавший, но поломавший аппарат, отказал севшему с ним рядом товарищу в бензине и масле: «Не мне — так никому». Уточкин же, находясь в аналогичном положении, не только отдал Васильеву свой запас, но сам, едва передвигавшийся от последствий жестокого падения, нашел в себе достаточно мужества и терпения, чтобы пустить в ход пропеллер Васильевского аэроплана.

В последний раз видел я Уточкина в больнице «Всех скорбящих», куда отвозил ему небольшую, собранную через газету «Речь», сумму. Физически он почти не переменился с того времени, когда он, в качестве пилота, плавал со мною на воздушном шаре. Но духовно он был уже почти конченный человек. Он в продолжение часа, не выпустив изо рта крепкой сигары, очень много, не умолкая, говорил, перескакивая с предмета на предмет, и все время нервно раскачивался вместе со стулом. Но что-то потухло, омертвело в его взоре, прежде таком ясном. И я не мог не обратить внимания на то, что через каждые десять минут в его комнату через полуоткрытую дверь заглядывал дежурный врач-психиатр.

Он был выше среднего роста, сутуловат, длиннорук, рыжеволос, с голубыми глазами и белыми ресницами, весь в веснушках. Одевался всегда изысканно, но, как это часто бывает с очень мускулистыми людьми, — платье на нем сидело чуть-чуть мешковато. Усы и бороду брил и носил прямой тщательный пробор, что придавало его лицу сходство с лицом английского боксера, циркового артиста или жокея. Был очень некрасив, но в минуты оживления — в улыбке — очарователен. Из многих виденных мною людей он — самая яркая, по оригинальности и по душевному размаху, фигура.

Замечу еще одно. Спортивная жизнь не мешала ему очень много читать и, благодаря исключительной памяти, — многое помнить. У него был несомненный вкус. Он первый обратил мое внимание на Гамсуна и Бласко Ибаньеса. В промежутках между полетами он говорил: «Летать — одно наслаждение. Если там, наверху, чего-нибудь и боишься, то только земли».

Спи же в ней, спокойное, мятежное сердце, вечный искатель, никому не причинивший зла и многих даривший радостями.



Отрывки воспоминаний

Кажется, это было в 1900 году. В Крыму, в Ялте, тогда уже
страница 238
Куприн А.И.   Том 9. Очерки, воспоминания, статьи