убитых стариках и детях, о нежных свободолюбивых душах, навсегда обезображенных, затоптанных в грязь мерзостью произвола и насилия.

Хозяин дома сказал:

— Как изменился масштаб жизни — страшно подумать! Давно ли? — лет пять тому назад — все русское общество волновалось и ужасалось по поводу какого-нибудь одиночного случая насилия. Городовые избили в кутузке чиновника, земский начальник арестовал приезжего студента за непочтение. А теперь! Там расстреляна целая толпа без предупреждения; там казнили по ошибке одного однофамильца вместо другого; там стреляют людей просто так себе, от нечего делать, чтобы разрядить заряд; там хватают и секут нагайками молодого человека, секут без всякого повода, для дарового развлечения солдатам и офицерам. И уже — вот! — это не возбуждает в нас «и удивления, ни переполоха. Все стало привычным…

Кто-то нервно завозился в углу дивана. Все обернулись туда, чувствуя, что этот человек сейчас заговорит, хотя не видели его. И он начал говорить тихим, преувеличенно-ровным тоном, но с такими частыми паузами между словами и с такими странными вздрагиваниями голосе, что всем стало ясно, как трудно ему сдерживать внутреннее волнение и скорбь.

— Да… я вот что хотел… По-моему, это… неправда, что можно… привыкнуть к этому. Я понимаю еще убийство..: из мести — тут есть какая-то громадная… какая-то звериная радость. Понимаю убийство — Да… я вот что хотел… По-моему, это… неправда, что можно… привыкнуть к этому. Я понимаю еще убийство..: из мести — тут есть какая-то громадная… какая-то звериная радость. Понимаю убийство в гневе, в ослеплении страстью, из ревности. Ну, наконец, убийство на дуэли… Но когда люди делают это механически… без раздражения, без боязни какой бы то ни было ответственности… и не ожидая даже сопротивления… нет, это для меня так же дико, ужасно и непостижимо, как непостижима для меня психология палача… Когда я читаю или думаю о погромах, об усмирительных экспедициях или о том, как на войне приканчивают пленных, чтобы не обременять ими отряда, я теряю голову. Я стою точно над какой-то черной, смрадной бездной, в которую способна падать иногда человеческая душа… И я ничего не понимаю… мне жутко и гадко… до тошноты… но… странное, мучительное, больное любопытство приковывает меня… к ужасу… ко всей безмерности этого падения.

Он помолчал немного, прерывисто вздохнул, и когда опять заговорил, то по его изменившемуся голосу, ставшему внезапно глухим, можно было догадаться, что он закрыл глаза руками.

— Ну, что же… все равно… я это должен рассказать… На моей душе тоже лежит этот давнишний кровавый бред… Около десяти лет тому назад я совершил убийство… Я никому до сих пор не говорил… — Ну, что же… все равно… я это должен рассказать… На моей душе тоже лежит этот давнишний кровавый бред… Около десяти лет тому назад я совершил убийство… Я никому до сих пор не говорил… но… все равно… Видите ли — у меня в имении, в людской избе, жила кошка. Такая худая, маленького роста, заморыш… скорее похожая на котенка… белой шерсти… но так как она жила всегда под печкой, то всегда была грязно-серой, какой-то голубой…

Все это произошло зимой… да, поздней зимой. Было утро — чудесное, тихое, безветренное. Светило солнце, уже теплое, и на снег было невозможно смотреть, так он сверкал. В этот год навалило снегу необыкновенно много, — и все мы ходили на лыжах. И вот в это утро я надел лыжи и пошел осмотреть плодовый питомник, который за ночь попортили зайцы. Я двигался тихонько доль правильных рядов молодых яблонек, и, как
страница 152
Куприн А.И.   Том 4. Произведения 1905-1907