краской, в которую красились все духовные благотворительные и иные заведения. Я помню только большую. Там с самых ранних моих лет останавливались мы с матерью, когда она меня привозила к преподобному Сергию; там же я стаивал и позднее, когда дорос до самостоятельности. Не забыть мне никогда этих сурово зеленых стен, этих запахов воска, ладана, кваса, деревянного масла и мятного курения, этой тишины, нарушаемой важным тиканьем огромных старинных часов и мягкими шагами гостиничных послушников. Храню в памяти бережно и Соборную площадь — кусок Москвы XVI столетия. Тысячи голубей. Ковровые широченные сани, огромные серые, в яблоках, лошади, лотки с грудами красных, пунцовых, малиновых и оранжевых яблок, ларьки с деревянными игрушками: тут и медведь с кузнецом, и раздвижные солдаты, и щелкунчик, который дробит орехи, и еще много таких же прелестей. Помню даже запах рыхлого зелено-желтого снега, и конского навоза, и голубиного помета, и постного масла, и блинов…

В детстве моем приезжали мы не одни, а всегда с Еленой Александровной, близкой подругой матушки. Они дружили еще с Пензы, где они вместе учились и вместе, почти девочками, выезжали на балы в Благородное собрание. Кавалером же их в танцах бывал студент Вадковский, впоследствии митрополит Санкт-Петербургский и Ладожский Антоний.

Была эта Елена Александровна душа общества, хохотунья, проказница, выдумщица, веселая болтунья, бой-баба. Такой же жизнерадостной она осталась и до последних своих дней. Уже будучи взрослым, я увиделся с нею, с глубокой старухой. Судьба была немилостиво жестока к ней в последние годы ее жизни. От любимой внучки Елены, Елочки, она заразилась дифтеритом, и у нее вытек глаз, а спустя год, когда одноглазая бабушка вязала чулок, а девочка возилась у нее на коленях, то неловким движением Елочка толкнула вязальную спицу и проколола ей второй глаз. И однако, слепая, старая, почти обнищавшая, женщина умела внутренними глазами глядеть по-прежнему радостно на жизнь, любить острое слово и искренно смеяться на шутку. Потом я узнал ее жизнь. Эта вертунья, егоза, пересмешница, кокетка провела безукоризненно чистую, святую жизнь.

Убравшись в гостиничном номере, мы шли приложиться к раке преподобного, так часов в семь — половина восьмого. В церкви уже тушили паникадила, горели желтоватыми огнями восковые свечи. Жутковато, но и доверчиво было прикоснуться губами к жесткой холодной парче, таинственно и сладко пахнувшей миром. Воображение рисовало седого согбенного старичка. Идет он, сгорбившись, в беленьких одеждах по лесу, а рядом с ним большущий медведь. И думалось: вот я и упрям, и зол, и непослушен, и утянул чужую свинчатку, и матери грублю, но ты, дедушка, попроси кого-нибудь, чтобы меня там простили. А я больше никогда не буду.

Вечером уже к нам в гостиницу приходил монах, отец Леонид, тоже старый знакомый и тоже пензенский. Он был ужасно высок, ужасно черен. Его синяя борода лежала широко на его крепкой груди, и он все время ее важно поглаживал. Но — странно — когда он обращал ко мне свои маленькие черные блестящие глаза, мне все казалось, что вот-вот он сейчас подмигнет мне бровью и шепнет:

— А что, брат? Хорошо бы теперь поиграть в бабки, или в перышки, или хоть в чехарду.

Он пил очень много чаю с вареньем, с удовольствием ел севрюжину и семгу и не отказывался от рюмочки Дрей мадеры, по поглощении которой мотал головою и вздыхал:

— Грехи наши!

Потом он уходил с долгими поклонами. Ни матушка, ни Елена Александровна никогда не целовали рук у духовенства:
страница 150
Куприн А.И.   Русская душа (сборник)