маленькой, чужой.

- Это вовсе не больно! - морщась и размахивая рукою, говорил Боря.

- Да-кось, я тебе заговорю кровь-то, - сказал Маркуша, опускаясь на колени, перекрестился, весь ощетинился и угрожающе забормотал над рукою Бори:

- Как с гуся вода, чур, с беса руда! Вот идёт муж стар, вот бежит конь кар - заклинаю тя, конь, - стань! Чур! В Окиане-море синий камень латырь, я молюся камню...

- Не надо! - крикнул мальчик. - Пустите меня!

Но его не слушали, - седой, полуслепой и красноглазый Иван укоризненно кричал:

- Это от поруба заговор, а не от покола!

- Подь к домовому, не лезь! - возразил Маркуша.

Кожемякин видел всё это из амбара, сначала ему не хотелось вмешиваться, но когда Боря крикнул, он испугался и отвёл его в кухню. Явилась мать, на этот раз взволнованная, и, промывая руку, стала журить сына, а он сконфуженно оправдывался:

- Да мне не больно же, только испугался я!

- Чего испугался? Шалить не боишься?

- Подожди, мама! Он там начал говорить, - что он говорил, дядя Матвей?

- Заговор на кровь, - объяснил Кожемякин.

Не взглянув на него, постоялка спросила:

- Вы верите в заговор?

- А как же! Ведь вот - остановилась кровь?

- Это - от испуга, а не от заговора! - сухо сказала женщина.

- Они, мама, сделались совсем как индейцы, а я как белый пленник...

- Ну, не болтай пустяков! Ты сам индюшка!

И, посмотрев в лицо Матвея обидно блестевшим взглядом, сказала, точно угрожая:

- Интересно поговорить с этим, - заговорщиком!

Чувствуя себя отброшенным её словами, Кожемякин приподнял плечи и ушёл из кухни, а сквозь неприкрытую дверь до него доходила торопливая, воющая речь татарина:

- Сударина мачка! Не надо туда ему пускать одному! Такой там, - ах! Мать ругайт всегда, кровь любит смотреть, - не нада!

А постоялка говорила:

- Вы мне избалуете сына, Шакир! Ему нужно всё видеть.

Скорбный голос татарина убеждал:

- Мачка Евгенья! Не нужна, - ничего не нужна! Ты не нужна и хозяин добра людя не нужна, ах! Бояться нужна!

Постоялка звучно засмеялась.

- Полноте, Шакир, не верю я вам!

А Кожемякин, понимая вой Шакира, не понимал её храбрости, и она раздражала его.

"Погоди, барыня, - испугаешься! Гордость-то посотрётся, - смирней будешь!"

И, ощущая упрямое желание напугать её, он вспоминал тихую, кошмарную окуровскую жизнь, которую эта женщина отрицала, не зная, над которой смеётся, не испытав её власти.

Он мысленно считал недоверчивые усмешки постоялки, учительные замечания, которые она бросала мимоходом, и - сердился. Он сознавал себя способным одолеть в ней то чужое, непонятное, что мешало ему подойти к ней, создавая неощутимую, но всё более заметную преграду. Назойливо пытался разговориться с нею и - не мог, смущаясь, обижаясь, не понимая её речей и стыдясь сознаться в этом.

Ему часто казалось, что, когда постоялка говорит, - слова её сплетаются в тугую сеть и недоступно отделяют от него эту женщину решёткой запутанных петель. Хорошее лицо её становилось неясным за сетью этих слов, они звучали странно, точно она говорила языком, не знакомым ему.

Однажды он особенно ясно почувствовал её отдалённость от жизни, знакомой ему: сидел он в кухне, писал письмо, Шакир сводил счёт товара, Наталья шила, а Маркуша на полу, у печки, строгал свои палочки и рассказывал Борису о человечьих долях.

Дверь тихо отворилась, вошла постоялка, погрозила пальцем сыну, лежавшему у ног Маркуши, и тихонько села рядом с Натальей, - села так, точно собиралась подстеречь и поймать
страница 86
Горький М.   Жизнь Матвея Кожемякина