тоже чекотно, как про старое-то вспомню.

Подумав, он плавно начал:

- Ну, - были мы люди костромские, жили на Ветлуге, в уголку, между двух рек, Ошмы да Нишмы, место глухое, лесное, место уютное, человеку и всякому зверю удобное. В Ошме да Нишме окуньё водилось и головли здоровенные, - ловил я их - без числа много! Самый знаменитый окунь - он в Которосль-реке живёт, около Ростова Великого, - вот, брат, город хорош! Звон там в соборе особенный и крепость неодолимая - ни татаре, ни поляки, ни даже сам Бонапарт не мог её взять! Храбрый был этот царь Бонапарт, умный был, Москву забрал и всю Русь, а тут - обошёл вокруг крепости ростовской, почесал переносицу, да и говорит генералам своим: "Нет, лыцари мои верные, айдате прочь! Этого города и нам не взять!" Это он обманул их. Тут, видишь ты, так было: покуда он на коне своём, один, ночью, вокруг крепости ехал, духовенство ростовское всё время, бесперечь, било в те кремлёвские колокола. А вылиты эти колокола из серебра, кое много лет у нищих выменивалось: дадут нищему монету серебряную, а Ростов-город и выменяет её на медь. Конечно, и обманывали нищих, но колокола от того обмана не страдали, а, может, даже зазывней звонят. Вот этот звон и разбередил Бонапарту душу, подумал он о ту пору: "Всё я забрал, а на что мне? Детей нету". Дети у него поумирали в то время. Так и остался Ростов не тронут... Ну, про окуней теперь: окунь, братец ты мой, рыба жадная да хитрая, и ловить её надо умеючи. Пошли мы однажды с отцом на Ошму, по окуня; идём лесом, темно, - вдруг навстречу нам сельца Болотина барин шагает, с ружьём, с сумой охотничьей. Отец - дед-от твой - шепчет мне: "Лезь в кусты!" Ну, сунулся я, притаился...

Кожемякин крякнул, замолчал и снова хмуро оглянул весь сад, посмотрел на главы монастырской церкви. Мальчик, тихонько расчёсывая пальцами густую бороду отца, нетерпеливо толкнул его локтем в грудь.

- Говори-и...

- Ну, - продолжал тот тихо и задумчиво, - вот, значит... После этого дедушка твой сбежал в Рыбный, в бурлаки...

- А барин? - спросил Матвей.

- Барин, - он так и того, - неохотно ответил Кожемякин, глядя в небо. - Тогда, брат, барин что хотел, то и делал; люди у него в крепостях были, лишённые всякой своей воли, и бар этих боялись пуще чертей али нечисти болотной. Сестру мою - тёткой, стало быть, пришлась бы тебе...

Большой рыжий человек вздохнул и, как бы жалуясь, молвил:

- Вот и опять... тут как только вспомнишь что-нибудь касательное жизни человеческой, так совсем невозможно про это ребёнку рассказать! Неподходящее всё... Ты иди-ка, посиди у ворот, - а я тут вздремну да подумаю...

Он разжал колени и легонько, заботливо отодвинул сына в сторону.

У ворот на лавочке сидел дворник в красной кумачной рубахе, синих штанах и босой. Как всегда, он сидел неподвижно, его широкая спина и затылок точно примёрзли к забору, руки он сунул за пояс, рябое скучное лицо застыло, дышал он медленно и глубоко, точно вино пил. Полузакрытые глаза его казались пьяными, и смотрели они неотрывно.

На все вопросы Матвея он неизменно отвечал:

- Не знаю. Кто его знает? Никто этого не знает...

Но иногда он, как будто совершенно опьянённый, начинал бормотать приглушённым голосом непонятные слова:

- Теперь - на дорогу бы выйти. Хохлы - они зовут дорогу - шлях. Шляются люди. Ежели всё прямо идти - куда придёшь в год время? Неизвестно. А в пять годов? Того пуще. Никто ничего не знает. А - сидят.

Потянувшись, он долго и пристально смотрел на свои ноги, словно не понимая, зачем
страница 6
Горький М.   Жизнь Матвея Кожемякина