полям мучений человеческих. Как будто на двор с улиц города смели все отрепья, среди них тускло сверкали осколки бутылок и ветер брезгливо шевелил эту кучу гнилого сора. Только две-три фигуры, затёртые в углах двора, смотрели на всё вокруг равнодушными глазами, как бы крепко связанные бесконечной, неразрешимой думой о чём-то важном.

К Матвею подкатился пузатый человечек с бритым лицом, вытаращил круглые, точно копейки, стёртые глаза, изорванные сетью красных трещин. Размахивая короткой рукой, он начал кричать:

Вотще и втуне наши пени,

Приидет смерть с косой своей

И в ярый холод смертной сени

Повергнет радость наших дней!..

А сзади кто-то торопливо совал в ухо Матвея сухие слова:

- Не верь ему, родимый! Он не юродивый, а чиновник, - чиновник он, за воровство прогнан, гляди-ка ты, клоп какой, - у нас тут настоященький есть юродивый...

- Государь мой, - говорил чиновник жалобно и громко, - прошу послушать превосходные и утешительные стихиры, сочинённые дядей моим, знаменитым пиитой и надворным...

Но его оттёрли прочь, поставив перед Матвеем длинного человека, несуразно сложенного из острых костей, наскоро обшитых старой, вытертой, коричневой кожей. Голова у него была маленькая, лоб выдвинулся вперёд и навис над глазами; они смотрели в лицо юноши, не мигая и словно не видя ничего.

- Спой, Алёша, спой песенку! - говорили ему.

Он затопал ногой о землю и стал ворчать, неясно и с трудом выговаривая слова:

Жил Пыр Растопыр.

Обежал он целый мир,

Копеечек наловил

Смерть себе купил...

И снова в ухо юноши кто-то быстро сыпал:

- Об этом тебе бы подумать: он ничего зря не говорит, а всё с намерением, великого подвига человек, тоже купеческий сын...

Матвей задыхался в тесном зловонном плену, но вдруг нищие закачались, их плотная груда поредела.

- Живо за столы, мизгирьё! - кричал солдат.

Матвею хотелось сказать, что он боится нищих и не сядет за стол с ними, противны они ему, но вместо этого он спросил Пушкаря:

- Что ты как толкаешь их?

- Они за толчком не гонятся...

- Они за нас бога молят...

- В кабаках больше...

Кожемякин спросил:

- Ты чего-нибудь боишься?

- Я?

Солдат потёр чисто выбритый подбородок и нерешительно ответил:

- Не знаю. Не приходилось мне думать об этом...

Тогда Матвей сказал о нищих то, что хотелось, но Пушкарь, наморщив лоб, ответил:

- Нет, ты перемогись! Обычай надо исполнить. Нехорошо?

Юноша съёжился, ему стало неловко перед солдатом и жаль сказанного.

Зашёл к Палаге, она была в памяти, только ноги у неё совсем отнялись.

- Некрасивая, чай, стала? - виновато спросила она.

- Красивая... ещё лучше...

За сутки она истаяла страшно: нос обострился, жёлтые щёки опали, обнажив широкие кости скул, тёмные губы нехорошо растянулись, приклеившись к зубам.

- Родимый, - шелестел её голос, - ах, останешься ты один круглым сиротиной на земле! Уж ты держись за Пушкарёва-то, Христа ради, - он хошь слободской, да свят человек! И не знаю лучше его... Ох, поговорить бы мне с ним про тебя... коротенькую минутку бы...

Он был рад предлогу уйти от неё и ушёл, сказав, что пришлёт солдата.

А послав его к Палаге, забрался в баню, влез там на полок, в тёмный угол, в сырой запах гниющего дерева и распаренного листа берёзы. Баню не топили всего с неделю времени, а пауки уже заткали серыми сетями всё окно, развесили петли свои по углам. Кожемякин смотрел на их работу и чувствовал, что его сердце так же крепко оплетено нитями немых дум.

Слышал, как
страница 46
Горький М.   Жизнь Матвея Кожемякина