деловито двигались на юг странные фигуры облаков, напоминая то копну сена, охваченную синим дымом, или серебристую кучу пеньки, то огромную бородатую голову без глаз с открытым ртом и острыми ушами, стаю серых собак, вырванное с корнем дерево или изорванную шубу с длинными рукавами - один из них опустился к земле, а другой, вытянувшись по ветру, дымит голубым дымом, как печная труба в морозный день.

Матвей чувствовал, что Палага стала для него ближе и дороже отца; все его маленькие мысли кружились около этого чувства, как ночные бабочки около огня. Он добросовестно старался вспомнить добрые улыбки старика, его живые рассказы о прошлом, всё хорошее, что говорил об отце Пушкарь, но ничто не заслоняло, не гасило любовного материнского взгляда милых глаз Палаги.

Мучительная тревога за неё сжимала сердце, юноша ощущал горячую сухость в горле, ему казалось, что из земли в спину и в затылок ему врастают острые шипы, рвут тело.

Вдруг он увидал Палагу: простоволосая, растрёпанная, она вошла в калитку сада и, покачиваясь как пьяная, медленно зашагала к бане; женщина проводила пальцами по распущенным косам и, вычёсывая вырванные волосы, не спеша навивала их на пальцы левой руки. Её лицо, бледное до синевы, было искажено страшной гримасой, глаза смотрели, как у слепой, она тихонько откашливалась и всё вертела правой рукой в воздухе, свивая волосы на пальцы.

Матвей вскочил с земли, подкинутый взрывом незнакомой ему злобы.

- Больно?

- Ничего! - ответила она серьёзно и просто. - Ты теперь...

Пошатнувшись, схватила его за плечо и прошептала, задыхаясь:

- Пушкаря возьми, - ты не ходи один! Он меня - в живот всё ножищами-то... ребёночка, видно, боится...

- Ну, пусть и меня бьёт, - пробормотал Матвей, срываясь с места.

Слепо, как обожжённый, он вбежал в горницу и, не видя отцова лица, наскакивая на его тёмное тело, развалившееся на скамье у стола, замахал сжатыми кулаками.

- Бей и меня, - ну, бей!

И замолчал, как ушибленный по голове чем-то тяжёлым: опираясь спиною о край стола, отец забросил левую руку назад и царапал стол ногтями, показывая сыну толстый, тёмный язык. Левая нога шаркала по полу, как бы ища опоры, рука тяжело повисла, пальцы её жалобно сложились горсточкой, точно у нищего, правый глаз, мутно-красный и словно мёртвый, полно налился кровью и слезой, а в левом горел зелёный огонь. Судорожно дёргая углом рта, старик надувал щёку и пыхтел:

- Са-ппа... ппа... ппа...

Матвей выскочил из горницы и наткнулся на Власьевну.

- Эк тебя! - услышал он её крик, и тотчас же она завизжала высоко и звонко:

- Ба-атюшки! Уби-или! Отца-а...

С этой минуты, не торопясь, неустанно выматывая душу, пошли часы бестолкового хаоса и тупой тоски.

Точно головня на пожаре в серой туче дыма, летал Пушкарь, тряс Власьевну, схватив её за горло, и орал:

- Я те дам убийство!

- Кровь, миленький, на полу...

- Палагина, а не его! Вас, ведьмов, в омута бросать надо!

Палата, держась одной рукой за косяк, говорила:

- Брось её! Попа-то, лекаря-то бы...

Отец, лёжа на постели, мигал левым глазом, в его расширенном зрачке неугасимо мерцала острая искра ужаса, а пальцы руки всё время хватали воздух, ловя что-то невидимое, недающееся.

По двору, в кухне и по всем горницам неуклюже метались рабочие. Матвей совался из угла в угол с какими-то тряпками и бутылками в руках, скользя по мокрому полу, потом помогал Палаге раздевать отца, но, увидав половину его тела неподвижною, синею и дряблой на ощупь, испугался и убежал.

В
страница 42
Горький М.   Жизнь Матвея Кожемякина