ты от него по углам прячешься - что это?

Потом явилась дородная баба Секлетея, с гладким лицом, тёмными усами над губой и бородавкой на левой щеке. Большеротая, сонная, она не умела сказывать сказки, знала только песни и говорила их быстро, сухо, точно сорока стрекотала. Встречаясь с нею, отец хитро подмигивал, шлёпал ладонью по её широкой спине, называл гренадёром, и не раз мальчик видел, как он, прижав её где-нибудь в угол, мял и тискал, а она шипела, как прокисшее тесто.

Власьевна плакала, грозилась:

- Уйду! Еретик...

Но ушла Секлетея.

В тот день, когда её рассчитали, Матвей, лёжа на постели, слышал сквозь тонкую переборку, как отец говорил в своей комнате:

- Ну, чего орала да куксилась, дура толстомясая?

- Дорогуша ты моя, сердечная, - слащаво ныла Власьевна.

- Не лезь. Думаешь, не всё равно мне, какая баба? Не о себе у меня забота...

- Да уж я ли Мотеньке не слуга...

- Ему мать надобно...

Мальчик завернулся с головою в одеяло и тихонько заплакал.

Но теперь ему хотелось забыть, как секли ласковую старушку, а разговор отца с Власьевной хорошо и просто объяснял всё неприятное и зазорное:

"Это он - для меня..."

Отец выглянул в окно, крикнув:

- Моть, иди чай пить!

Пили чай, водку и разноцветные наливки, ели куличи, пасху, яйца. К вечеру явилась гитара, весёлый лекарь разымчиво играл трепака, Власьевна плясала так, что стулья подпрыгивали, а отец, широко размахивая здоровой рукой, свистел и кричал:

- Делай, ведьма! Моть - поди сюда! Любишь, стало быть? Эх, мотыль мой милый, монашкин сынок! Не скучай!

Он дал сыну стаканчик густой и сладкой наливки и, притопывая тяжёлыми ногами, качая рыжей, огненной головой, пел в лицо ему удивительно тонким и смешным голосом:

Вот во поле, на лужку

Стоит бражка в туеску,

Она пьяная - хмельна,

Крепче всякого вина...

Матвею почему-то было жалко отца; ему казалось, что вот он сейчас оборвёт песню и заплачет.

- Марков - подкладывай огня! Ох, ты! Крутись! - командовал отец.

Коротенький лекарь совсем сложился в шар, прижал гитару к животу, наклонил над нею лысую голову, осыпанную каплями пота; его пальцы с весёлою яростью щипали струны, бегали по грифу, и мягким тенорком он убедительно выговаривал:

И поп - помрёт,

И солдат - помрёт,

Только тот не помрёт,

Кого смерть не возьмёт!

- И-их! - визжала Власьевна, отчаянно заламывая руки над головой.

- Марков! - вопил отец. - Гляди, а? Это ли не зверь, а?

- Холмы-горы! - отзывался лекарь, брызгая весёлым звоном струн, а Матвей смотрел на него и не мог понять - где у лекаря коленки.

Вдруг явился высокий, суровый Пушкарь, грозно нахмурил тёмное бритое лицо и спросил хриплым голосом:

- За что Муругого убили, беси?

Отец поднял завязанную руку, махая ею.

- Видал? Сустав с мизинца - напрочь! Марков ножницами отстриг. Садись, служба!

- Ещё башку тебе отстригут, погоди! - предупредил солдат, усмехаясь и взяв Матвея за руку.

- Айда спать!

Через несколько дней, в воскресенье, отец, придя из церкви, шагал по горнице, ожидая пирога, и пел:

От юности моея

мнози борют мя страсти,

Но сам мя заступи

и спаси, спасе мой!

Со двора в окно, сквозь узорные листья герани, всунулось серая голова Пушкаря. Он кричал:

- Опять кощунишь, Савёл? Опять носам?

- Поди прочь! - сказал отец, не останавливаясь.

- Я те говорю - осанна заступи! Осанна, а не - носам!

Отец подошёл к окну и, ударив себя кулаком в грудь, внушительно заговорил:

- Сам! Понимаешь, старый
страница 4
Горький М.   Жизнь Матвея Кожемякина