пальцами.

- Где? Не вижу...

Темнота и, должно быть, опухоли увеличили его тело до жутких размеров, руки казались огромными: стакан утонул в них, поплыл, остановился на уровне Савкиной головы, прижавшись к тёмной массе, не похожей на человечье лицо.

Пил Савка долго, пил и мычал:

- Ум... умм...

Потом, бросив стакан на землю, сказал, вставая на ноги:

- Ну, пускай!

Матвей широко распахнул калитку. Палага сунула в руку ему что-то тяжёлое, обёрнутое в шерсть.

- Дай ему, - деньги...

Савка, услыхав её шёпот, странно завыл:

- А-а - на гроб-могилу? Ну, кабы не боялся я... давай! С пасынком живёшь, Палашка! Лучше эдак-то. Тот издохнет, ты всё - хозяйка...

Он качался в калитке, скребя ногтями дерево, точно не мог шагнуть на улицу. Но вывалившись за ворота, он вдруг более твёрдым и освежевшим голосом сказал, стукнув чем-то по калитке:

- Эй, вы, сволочи, - не запирай ворота-то... а то догадаются, что сами вы меня выпустили, - дурачьё!

"Верно сказал!" - подумал Матвей, и в нём искрой вспыхнуло доброе чувство к Савке.

Палага, сидя на завалинке дома, закрыла лицо ладонями, было видно, как дрожат её плечи и тяжко вздымается грудь. Она казалась Матвею маленькой, беззащитной, как ребёнок.

Около строящегося собора сторож сухо колотил по доске, кончил он торопливо задребезжали звуки чугунного била на торговой площади. Светало, синее небо становилось бледнее, словно уплывало от земли.

- Идём спать! - сказал Матвей, крепко взяв женщину за руку.

Жалкий вид её согнутой фигуры, неверные шаги и послушное подчинение всё это внушало ему заботу о ней.

- Замучилась? - ласково молвил он, чувствуя себя сильнее и старше её.

Она кивнула головой. В комнате отца Матвей погладил её руку, говоря:

- Ложись да спи скорее! Это хорошо, что ушёл он, Савва-то...

- Да-а, - тихонько ответила Палага и стала расстёгивать сарафан.

Он с невольным изумлением оглянул комнату, полную прохладной, тающей тьмой, широкую кровать, гору красных подушек на ней и с гордостью почувствовал себя полным хозяином этой женщины.

- Защитушка ты моя - что бы я делала без тебя! - укрепляя его ощущение силы и власти, бормотала Палага, сидя на кровати в одной рубахе, словно прозрачная на тёмном фоне одеяла.

Полуоткрыв рот, он присматривался к очертаниям её тела и уже без страха, без стыда, с радостью чувствовал, как разгорается в нём кровь и сладко кружится голова.

- А и тебя тоже боязно - не маленький ты, - слышал он тихий, зовущий шёпот. - Всё ближе ты да ближе! Вон что Савка-то пролаял! Да и Власьевна говорит - какая-де я тебе мать?

Матвей подошёл к ней, - размахнув руками, точно крыльями, она прижала его к себе и поцеловала в лоб, сердечно сказав:

- Прощай, родимый!

...С лишком сорок лет прошло с этого утра, и всю жизнь Матвей Кожемякин, вспоминая о нём, ощущал в избитом и больном сердце бережно и нетленно сохранённое чувство благодарности женщине-судьбе, однажды улыбнувшейся ему улыбкой пламенной и жгучей, и - богу, закон которого он нарушил, за что и был наказан жизнью трудной, одинокой и обильно оплёванной ядовитою слюною строгих людей города Окурова.

Он чётко помнит, что, когда лежал в постели, ослабев от поцелуев и стыда, но полный гордой радости, над ним склонялось розовое, утреннее лицо женщины, она улыбалась и плакала, её слёзы тепло падали на лицо ему, вливаясь в его глаза, он чувствовал их солёный вкус на губах и слышал её шёпот - странные слова, напоминавшие молитву:

"Пусть горе моё будет в радость тебе и грех
страница 38
Горький М.   Жизнь Матвея Кожемякина