найдя, наконец, место для себя, в углу, между дверью в другую комнату и шкафом с посудою. Сел и, вслушиваясь в кипучий шум речей, слышал всё знакомые слова.

- Вскую шаташася языцы! - кричал весёлый голос, и кто-то неподалёку бубнил угрюмо:

- Содом и Гоморра...

Звучали жалобы:

- Когда не надобно - начальство наше мухой в рот лезет.

- А тут - предоставлены мы на волю божию...

И всё выше взлетал, одолевая весь шум, скрипучий, точно ржавая петля, сорванный голос Тиунова:

- Мне на это совершенно наплевать, как вы обо мне, сударь мой, думаете!

- Ш-ш! - зашипел кто-то и застучал по столу. На секунду как будто стало тише, и оттуда, где сидели чиновники, поплыла чья-то печальная возвышенная речь:

И знал я, о чём он тоскует,

И знал он, о чём я грущу:

Я думал - меня угостит он,

Он думал, что я угощу...

Рассыпался смех, и снова стало шумно, и снова сквозь всё проникали крики:

- Я - Россию знаю, я её видел! Не я чужой ей, а вы посторонние, вы!

- Тише! - крикнул Посулов вставая, за ним это слово сказали ещё несколько человек, шум сжался, притих.

- Это вы наследства, вам принадлежащего, не знаете и всякой памяти о жизни лишены, да! Чужой - это кто никого не любит, никому не желает помочь...

- Однако, - кричал Сухобаев, - объясните - вы кто такой? Вам что угодно-с?

- Человек я!

- Половой, значит, - услужающий?

Многие захохотали, а Кожемякину стало грустно, он посмотрел в угол сквозь синие волны табачного дыма, и ему захотелось крикнуть Тиунову:

"Перестань!"

Но откуда-то из середины зала, от стола, где сидели Посулов и регент, растекался негромкий, ясный, всё побеждающий голос, в его сторону повёртывались шеи, хмурились лица, напряжённо вслушиваясь, люди останавливали друг друга безмолвными жестами, а некоторые негромко просили:

- Встань, не видно!

- Громче!

- Стойте, тише, братцы!..

- Кто это?

- Неизвестно.

Внятно раздавались чьи-то слова:

- Дайте нам, простым людям, достаточно свободы, мы попытаемся сами устроить иной порядок, больше человечий; оставьте нас самим себе, не внушайте, чтоб давили друг друга, не говорите, что это - один закон, для нас и нет другого, - пусть люди поищут законов для общей жизни и борьбы против жестокости...

Кожемякину казалось, что от этих слов в трактире становится светлее, дымные тучи рассеялись, стало легче дышать. Оглядываясь на людей, он видел, что речь принимается внимательно, слышал одобрительный гул и сам поддавался тихой волне общего движения, качавшего толпу, сдвигая её всё плотнее и крепче. Почти ощущая, как в толпе зарождаются мысли всем понятные, близкие, соединяющие всех в одно тело, он невольно и мимолётно вспомнил монастырский сад, тонко выточенное лицо старца Иоанна, замученный горем и тоскою народ и его гладенькую, мягкую речь, точно паклей затыкающую искривлённые рты, готовые кричать от боли.

- Кто скажет за нас правду, которая нужна нам, как хлеб, кто скажет всему свету правду о нас? Надобно самим нам готовиться к этому, братья-товарищи, мы сами должны говорить о себе, смело и до конца! Сложимте все думы наши в одно честное сердце, и пусть оно поёт про нас нашими словами...

- Спасибо, парень!

Толпа зашумела, качнулась к стене, где над нею возвышалось разрезанное лицо, с круглыми, слепо открытыми глазами, но вдруг раздался резкий, высокий голос Сухобаева:

- Господа обыватели! И вы, господа начальство, - что же видим все мы? Являются к нам неизвестные люди и говорят всё, что им хочется, возмущая умы, тогда как
страница 243
Горький М.   Жизнь Матвея Кожемякина