дверь, в комнату высунулась тёмная рука, дрожа, она нащупала край лежанки, вцепилась в него, и, приседая, бесшумно выплыл Хряпов, похожий на нетопыря, в сером халате с чёрными кистями. Приставив одну руку щитком ко лбу, другою торопливо цапаясь за углы шкафов и спинки стульев, вытянув жилистую шею, открыв чёрный рот и сверкая клыками, он, качаясь, двигался по комнате и говорил неизменившимся ехидно-сладким, холодным говорком:

- Ты где тут, гостенёк дорогой? Ага-а, вижу! Тушу - вижу, а на месте лица - извини уж - не то лукошко, не то решето, что ли бы...

Обиженный его издёвками, Кожемякин брезгливо отодвинулся.

- Напрасно ты...

Но Хряпов ткнул его рукою и быстро заговорил, понизив голос:

- Это я шучу! Не про тебя говорю, не бойся! Я ведь речи-хлопоты твои помню, дела - знаю, мне всё известно, я над твоей слезой не посмеюсь, нет, нет! Будь покоен, я шучу!

- И не оттого я, - начал Кожемякин.

Гладя его колено, Хряпов снова перебил его речь:

- И не от того, и от того - ото всего зареветь можно!

Он снова навалился на плечо гостя, щурясь, выжимая слёзы, отыскивая глаза его мутным, полуслепым взглядом; дряблые губы дрожали, маленький язык шевелился по-змеиному быстро, и старик шептал:

- Взвоешь ведь, коли посмеялся господь бог над нами, а - посмеялся он? А дьявол двигает нас туда-сюда, в шашки с кем-то играя, живыми-то человеками, а?

- Не говорить бы так тебе на старости лет...

- Я же шучу, чудак! А тебе - спасибо, что учишь! - быстро подхватил Хряпов, кивая лысой, точно ощипанной головою.

- Не учу я...

- Ванька-внук тоже вот учит всё меня, такой умный зверь! Жили, говорит, жили вы, а теперь из-за вашей жизни на улицу выйти стыдно - вона как, брат родной, во-от оно ка-ак!

Он снова захихикал, перебирая пальцами кисть халата, выдёргивал из неё нитки, скатывал их в комочки и бросал на пол.

- Это - в самом деле так Иван говорит? - спросил Кожемякин тихонько и оглянулся.

- Именно вот этими словами, да! Стыдно, говорит, на улицу выйти!

- Чего же - стыдно-то?

- Ему? Меня, значит, дедушки стыдно...

Кожемякину стало немного жалко старика, он вздохнул и снова осмотрел комнату, тесно заставленную сундуками и комодами. Блестели две горки, битком набитые серебром: грудами чайных и столовых ложек, связанных верёвочками и лентами, десятками подстаканников, бокалов с чернью, золочёных рюмок. На комодах стояли подсвечники, канделябры, несколько самоваров, а весь передний угол был густо завешан иконами в ризах; комната напоминала лавку старьёвщика.

"Всё залоги, конечно", - подумал Кожемякин. Запах табаку и нафталина душил его и щипал в носу, вызывая желание чихнуть.

А хозяин, повизгивая, рассказывал:

- Вот, говорит, копили вы, дедушка, деньги, копили, а - что купили? И начнёт учить, и начнёт, братец ты мой! А я - слушаю. Иной раз пошутишь, скажешь ему: дурачок недоделанный, ведь это я тебя ради жадовал, чтоб тебе не пачкаться, чистеньким вперёд к людям доползти, это я под твои детские ножки в грязь-жадность лёг! А он - вам бы, говорит, спросить меня сначала, хочу ли я этого. Да ведь тебя, говорю, и не было ещё на земле-то, как уж я во всём грешен был, о тебе заботясь. Сердится он у меня, фыркает.

Кожемякин слушал и не верил, что Иван таков, каким его рисует дед.

- Это, может, Любовь его научила? - спросил он.

- Любовья?! - живо воскликнул Хряпов и отрицательно затряс головою. Не-ет, нет! Я её - ну, я же её знаю ведь! Семи годов была она, когда спросила меня однова: дедушка, ты - жулик?
страница 236
Горький М.   Жизнь Матвея Кожемякина