влачились по песку две тени, одна - сзади, чёрная и короткая, от огня, другая - сбоку, длинная и посветлее, от луны. У костра вытянулся тонкий, хрупкий подросток, с круглыми глазами на задумчивом монашеском лице.

- Придурковатый, - сказал Тиунов. - С испуга, пожара испугался, сестрёнка с матерью сгорели у него, а он - помешался. Жил в монастыре прогнали, неудобен. А будь он старше - за блаженного выдали бы, поди-ка!

И кривой тихонько засмеялся.

В синем небе висел измятый медный круг луны, на том берегу от самой воды начинался лес, зубцы елей напоминали лезвие огромной пилы; над землянкой круто поднимался в гору густой кустарник, гора казалась мохнатой, страшной, сползающей вниз. И всё вокруг было большое, страшное, как в сказке. Тускло блестела река, и казалось, что она не течёт, а толчками двигается на одном месте то взад, то вперёд. Светло вспыхнул костёр, обняв повешенный над ним чёрный котелок, на песке затрепетали тени, точно забились в безмолвных судорогах большие, насмерть раненные птицы.

- Прозевал ты свою жизнь, - твердил Тиунов, дразнясь.

- Ладно и так, - ответил Назарыч, стоя у костра, весь в трепете красных отражений.

Кожемякин прилёг на рогоже около землянки и подумал:

"Никуда не уйдёшь от этих разговоров!"

А у костра, сливаясь с треском огня, мирно текла тихая беседа.

- Не велел господь таланты в землю зарывать, а велел жить на людях...

Рыбак густо и лениво отвечал:

- Одначе - святые угодники в лесах, пустынях ютились...

- Погоди...

- А теперь и вовсе нет их, - народишко всё отбойней становится, злее...

- Надобно привести всех к разуму...

- Разродился очень народ. Раньше простота была: барин, мужик да монах, тут и все люди...

- А купец, а солдат?

- Они тоже - мужики! А ныне - чиновника этого пошло густо, адвокаты, учителя, речная полиция и всякая; барыни бездомные какие-то объявились, и не понять - откуда бы?

"Нет, - снова подумал Кожемякин, в припадке тоски, внезапной и острой, - от этого разговора не укроешься..."

И перестал слушать, вспомнив страшный и смешной рассказ: лежал он ночью в маленькой, оклеенной синими обоями комнатке монастырской гостиницы, а рядом, за тонкой переборкой, рассказывали:

- И было ему тридцать шесть годов о ту пору, как отец послал его в Питер с партией сала, и надумал он отца обойти, прибыл в Питер-то да депеш отцу и пошли: тятенька-де, цены на сало нет никакой! Получил старый-то Аржанов депеш, взял медный таз, вышел в прихожую горницу, встал на колени да, наклоня голову-то над тазом, - чирк себя ножиком по горлу, тут и помер.

- Тсс?..

- И помер.

- Н-да-а! Таз-от - зачем ему был?

- А чтобы пол кровью не залить, не отмоешь ведь кровь-то, скоблить надо пол, а это ему жалко.

- Бережлив был, господь с ним!

- Ну, так вот. Депеш, конечно, фальшивый; продал Гришук товар по цене, воротился домой и - зажил по своей воле. Женился на бедненькой, запер её в дому, а сам волком по губернии рыщет, землю у башкирья скупает за чай, за сахар, за водку, деньга к нему ручьями льётся. И прошло ещё тридцать лет...

- Тридцать?

- День в день - не скажу, а может, и боле тридцати. Вырос у Гришука сын, этот самый Василей, и - пошло всё, как при деде: послал его Гришук с овчиной да кожами на ярмарку к Макарию, а Василей ему такую же депеш и пошли. Рассчитывал, значит, что и отец, как дедушка, - зарежется, получив эдакую весть. Ну, Гришука на кривой не объедешь! Отвечает: продай за что дают и возвращайся. Хорошо. Продал Вася, приехал домой, а
страница 187
Горький М.   Жизнь Матвея Кожемякина