подпрыгнула вверх, перекинулась во тьму и исчезла, крикнув:

- Помни!

И сразу стало тихо, только сердце билось очень быстро, и от этого по телу растекалась опьяняющая слабость. Кожемякин сел на ступени крыльца, отдуваясь, оправляя разорванную рубаху и всклокоченные волосы, приставшие к потному лицу. По земле ползал Фока, шаря руками, точно плавал, отплёвывался и кряхтел; в сенях суетливо бегали Шакир с полуглухой, зобатой кухаркой.

Потом Кожемякин пил холодный квас, а Фока, сидя у него в ногах, одобрительно говорил:

- Ловок, бес!

- Попало ему? - спросил хозяин.

- Попало, чать! А пинками - это ты меня, хозяин.

- Ну?..

- Ничего, нога у тебя мягкая...

Шакир где-то сзади шумно вздыхал и чесался.

- Это за что его били? - спросил Фока.

Хозяин не ответил, а татарин не сразу и тихо сказал:

- Тебе надо был перед знать...

Мужик, выбирая что-то из густой бороды, раздумчиво заметил:

- Мне - к чему? Я ведь так это, любопытно спросил. Трубку я выронил. Зажечь фонарь - поискать...

И, вздохнув, добавил:

- Ты бы, хозяин, поднёс мне с устатку-то!

- Иди, пей, - вяло сказал Кожемякин.

Над головой его тускло разгорались звёзды; в мутной дали востока колыхалось зарево - должно быть, горела деревня. Сквозь тишину, как сквозь сон, пробивались бессвязные звуки, бредил город. Устало, чуть слышно, пьяный голос тянул:

- И-е-е-и...

Фока вышел на двор с фонарём в руках и, согнувшись, подняв фонарь к лицу, точно показывая себя земле, закружился, заплутал по двору.

Кожемякин встал на ноги; ему казалось, что все чего-то ждут: из окна торчало жёлтое лицо кухарки, удлинённое зобом; поставив фонарь к ногам, стоял в светлом круге Фока, а у стены - Шакир, точно гвоздями пришитый.

"Осуждает, конечно, - думал Кожемякин, пошатываясь на дрожащих ногах. - Теперь все осудят!"

Вспомнилась апостольская голова дяди Марка, его доброжелательный басок, детские глаза и царапины-морщины на высоком лбу. А безбровое лицо попадьи, от блеска очков, казалось стеклянным...

"Максим меня доедет!" - пригрозил Кожемякин сам себе, тихонько, точно воровать шёл, пробираясь в комнату. Там он сел на привычное место, у окна в сад, и, сунув голову, как в мешок, в думы о завтрашнем дне, оцепенел в них, ничего не понимая, в нарастающем желании спрятаться куда-то глубоко от людей.

- Довели! - воскликнул он, ясно чувствуя, что в этом укоре нет правды.

Вдруг, точно во сне, перед ним встали поп и Сеня Комаровский: поп, чёрный, всклокоченный, махал руками, подпрыгивал, и сначала казалось, что он ругается громким, яростным шёпотом, но скоро его речь стала понятной и удивила Кожемякина, подняв его на ноги.

- Он её ударил - понимаете? Безумен и неукротим!

А горбун, квадратный, похожий на камень, съёжившись, сунув руки в карманы, равнодушно говорил:

- Кашу эту расхлебать может только время, а вы - лишний...

- Вот! - схватился за слово Кожемякин. - Да, лишний я!

Горбун тотчас куда-то исчез, а поп, вихрем кружась по горнице, шептал, подняв руку выше головы:

- Вы очень виноваты, очень! Но - у меня к вам лежит сердце. Ведь чтобы бить человека - о, я понимаю! -надо до этого страшно мучить себя - да? Ведь это - так, да?

- Разыгрался я, пёс! - покаянно бормотал Кожемякин.

Он готов был просить прощенья у всех, и у Максима; эта неожиданная забота о нём вызвала желание каяться и всячески купить, вымолить прощение; но поп, не слушая его восклицаний, дёргал его за руки и, блестя глазами, пламенно шептал:

- Настанет день, когда и
страница 177
Горький М.   Жизнь Матвея Кожемякина