что я видела их десятки, - таких, которые, говоря да и нет, говорят - отстань! Какой страшный внутренний разрыв человека с людьми, с миром! Всё равно, что сказать людям, лишь бы оставили в покое, - в каком покое? Среди образованных не верующие ни во что всё-таки хоть в себя верили, в свою личность, в силу своей воли, - а ведь этот себя не видит, не чувствует! Вспомните, как он говорил о долях! Какое безмерное, глубочайшее и невозмутимое отчаяние, - вы понимаете?

Нет, он плохо понимал. Жадно ловил её слова, складывал их ряды в памяти, но смысл её речи ускользал от него. Сознаться в этом было стыдно, и не хотелось прерывать её жалобу, но чем более говорила она, тем чаще разрывалась связь между её словами. Вспыхивали вопросы, но не успевал он спросить об одном - являлось другое и тоже настойчиво просило ответа. В груди у него что-то металось, стараясь за всем поспеть, всё схватить, и всё спутывало. Но были сегодня в её речи некоторые близкие, понятные мысли.

- Живёшь, живёшь и вдруг с ужасом видишь себя в чужой стране, среди чужих людей. И все друг другу чужды, ничем не связаны, - ничем живым, а так - мёртвая петля сдавила всех и душит...

- Вот! Действительно - петля!

- Хочется заполнить эту яму между тобою и людьми, а она становится всё шире, глубже...

- Глубже? Да...

Эти понятные куски её речи будили в нём доверие к ней, и когда она на минуту замолчала, задумалась, он вдруг оглянулся, как бы опасаясь, чтобы кто-то чужой не подслушал его, и спросил:

- Евгенья Петровна, скажите вы мне, как это случилось, что вот вы русская и я русский, а понимать мне вас трудно?

Она быстро обернулась к нему.

- Трудно?

- Очень! Некоторые слова...

- Ах, что слова! - скорбно воскликнула она. - Но - понятно ли вам, что я добра хочу людям, что я - честный человек?

Он по совести ответил:

- Да, честный, иначе я думать про вас не могу, ей-ей!

И готов был перекреститься.

- Спасибо! - тихонько сказала она, схватив его руку. Потом, оглянув двор и небо, - поёжилась.

- Страшновато у вас и холодно.

- Пойдёмте в горницу! - умоляюще предложил он, и когда она, безмолвно поднявшись на ноги, пошла впереди, - его охватило жаром светлое предчувствие новых дней.

Задумчиво расхаживая по комнате, она говорила, высоко подняв брови:

- Это тоже ужасно... и очень верно: вы русский, я русская, а говорим мы - на разных языках, не понимая друг друга...

Сидя на лежанке, он внимательно следил за игрою её лица, сменой удивления, тревоги и тоски, а сердце билось:

"Вот, сегодня, сегодня!.."

Он видел, что сегодня эта женщина иная, чем в тот вечер, когда слушала его записки, - не так заносчива, насмешлива и горда, и тревога её речи понятна ему.

"Ага, почуяла?" - думал он, немножко торжествуя, но больше жалея её.

Она вздрагивала, куталась в шаль, часто подносила руки к вискам, и на щеке у неё трепетала тёмная прядь волос.

- Я тоже не понимаю вас, - слышал он. - С виду вы такой, простите, обыкновенный...

"За что - простить?" - думал Матвей.

- И вдруг - эти неожиданные, страшные ваши записки! Читали вы их, а я слышала какой-то упрекающий голос, как будто из дали глубокой, из прошлого, некто говорит: ты куда ушла, куда? Ты французский язык знаешь, а - русский? Ты любишь романы читать и чтобы красиво написано было, а вот тебе - роман о мёртвом мыле! Ты всемирную историю читывала, а историю души города Окурова - знаешь?

Она глухо засмеялась.

- Точно я птицей была в тот вечер, поймали вы меня и выщипывали крылья мне,
страница 105
Горький М.   Жизнь Матвея Кожемякина