успокоить надобно, мне своя-то душа ближе. И поп, проповедь сказывая, про себя говорит, всяк о себе, а людям им что ни говори, всё одно будет - отстаньте! Черти есть? Есть. Отстань! А может, нету их? Нет. Отстань! Вот те, барынька, и весь разговор, - и есть отстань, и нет - отстань! Все эдак говорят, и я - тоже. Я знаю дело: во что ни верь - умрёшь! Словами смерть не одолеть, живым на небо не возьмуть, нет, барынька...

Но она, согнув шею, точно ушибленная по голове, тихо ушла из кухни.

Тогда Матвей сурово сказал:

- Ты, Маркуша, - придерживай язык. Я те врать не позволю!

И услыхал в ответ незнакомый, твёрдый, грубый голос:

- А не приставайте - не совру! Чего она пристаёт, чего гоняет меня, забава я ей? Бог, да то, да сё! У меня лева пятка умней её головы - чего она из меня душу тянеть? То - не так, друго - не так, а мне что? Я свой век прожил, мне наплевать, как там - правильно-неправильно. На кладбищу дорога всем известна, не сам я туда пойду, понесуть; не бойсь, с дороги не собьются!

Он перестал строгать, говорил, точно лаял, густо, злобно, отрывисто, и конца его словам не чувствовалось.

Вскочил Шакир и - взвыл, махая руками:

- Ай-яй бесстыдна, - ух, старык!

А он вертел головой и всё бормотал:

- Отстань и - кончено, - да!

- Брось, Шакир, - махнув рукой, сказал Кожемякин, уходя из кухни.

Усталый, подавленный, он сел на крыльце, пытаясь понять то, что случилось.

"Вот - я его опасался, ставил особо от людей, а он - пустое место!"

И удивлённо воскликнул про себя:

"Во-от она чего за ним следила! Подстерегла-таки, - умница!"

Над провалившейся крышей бубновского дома ясно блестел серп луны, точно собираясь жать мелкие, редкие звёзды. Лаяли собаки, что-то трещало и скрипело, а в тени амбара хрустнул лёд и словно всхлипнули.

- Это вы? - вздрогнув, спросил Матвей.

- Я, - не сразу ответила постоялка и, высокая, чёрная, вышла на свет. - Что это трещит?

- Видно, бедные подобрались, Бубновых дом обдирают на топливо, объяснил он, глядя на неё с уважением и оттенком того чувства, которое раньше вызывал в нём ведун Маркуша.

- Просто как всё у вас, - тихо сказала женщина.

- Выморочное, охранять некому...

И, заглянув в бледное её лицо, осторожно спросил:

- Обидел вас Маркуша-то?

- Да-а, - опустясь на ступень крыльца, заговорила она. - То есть - не обидел, но... не знаю, как сказать. Мне всегда казалось, что говорит он бездушно, - со скрытой усмешкой, не веря в свои слова. Я много встречала народа, - мужики вообще скрытны, недоверчивы, - после этих встреч в душе остаётся что-то тяжёлое, непонятное, - а вот сегодня выяснилось... - Она замолчала на секунду и вдруг тихо, точно упрашивая кого-то, вскрикнула: Очень хочется, чтобы я ошиблась! Страшно это! Вспомнились ваши записки мёртвое мыло и всё...

"Что она говорит?" - думал Кожемякин, напряжённо вслушиваясь в её слова.

- Прогоню я его!

Она болезненно воскликнула:

- Ну, вот! Эх, какой вы...

- Обидно очень! - объяснял Матвей. - Бывало - слушаешь его, удивление такое в душе: всё человек знает, всё объясняет, а он - вон как, просто болтал...

- Вы не можете представить себе, - заговорила постоялка, точно жалуясь, как недавно Маркуша жаловался, - до чего это поразительно, неверие его! Когда не верят образованные люди - знаете, есть и были такие думаешь: ну, что ж? Хилые цветы! А ведь он - почва, он - народ... и не один десяток лет внушал людям то, во что не верил, это ужасно! Я не знала, что такие люди есть, а теперь мне кажется,
страница 104
Горький М.   Жизнь Матвея Кожемякина