они возбуждают только дурные мысли. У меня с тобою были какие-то ни на что не похожие минуты. Я говорю не о "сладких судорогах любви", вероятно, это может быть испытано и со всяким другим, а у тебя - с другой".

Сверх этих строк было надписано мелкими буквами:

"Ты, наверное, из тех, кого называют "чувственными", которые забавляются, а не любят, хотя я не знаю, что значит любить".

А поперек крупно написано:

"У меня нет мысли, нет желания обидеть тебя".

Читать было трудно: Клим прижимал очки так, что было больно переносью, у дето дрожала рука, а отнять руку от очков он не догадывался. Перечеркнутые, измазанные строки ползали во бумаге, волнообразно изгибались, разрывая связи слов.

"Я думаю, что ни с кем, кроме тебя, я не могла бы говорить так, как с тобой. Твоя самоуверенность очень раздражает. Я всегда чувствовала, что ты меня не понимаешь, даже и не хочешь понять, это делало меня особенно откровенной, потому что я упряма. Сама с собой я страшно откровенна и вот говорю тебе, что не понимаю, зачем произошло все это между нами? Наверное, я в чем-то виновата, хотя не чувствую этого. И не помню, чтоб я говорила тебе, что люблю. Кажется, мне было жалко тебя, ты так плохо вел себя тогда. И, конечно, любопытство девушки тоже".

Слово - конечно - было зачеркнуто.

"Не обижайся. Хотя - все равно и даже лучше, если обидишься.

Самгин обиделся, .сердито швырнул листки на стол, но один из них упал на -пол. Клим поднял листок и снова начал читать стоя.

"Люди, которые говорят, что жить поможет революция, наивно говорят, я думаю. Что же даст революция? Не знаю. По-моему, нужно что-то другое, очень страшное, такое, чтоб все ужаснулись сами себя и всего, что они делают. Пусть даже половина людей погибнет, сойдет с ума, только бы другая вылечилась от пошлой бессмысленности жизни. Когда ты рассуждаешь о революции, это напрасно. Ты рассуждаешь, как чиновник из суда. У тебя нет такого чувства, которым делают революции, ведь революции делают из милосердия или как твой дядя Яков".

И еще на одном обрывке бумаги, сплошь зачеркнутом, Самгин разобрал:

"Может быть, я с тобою говорю, как собака с тенью, непонятной ей".

Самгин собрал все листки, смял их, зажал в кулаке и, закрыв уставшие глаза, снял очки. Эти бредовые письма возмутили его, лицо горело, как на морозе. Но, прислушиваясь к себе, он скоро почувствовал, что возмущение его не глубоко, оно какое-то физическое, кожное. Наверное, он испытал бы такое же, если б озорник мальчишка ударил его по лицу. Память услужливо показывала Лидию в минуты, не лестные для нее, в позах унизительных, голую, уставшую.

"В сущности, я ожидал от нее чего-то в этом роде. Негодовать - глупо. Она - невменяема. Дегенератка. Этим - все сказано".

Он сел и начал разглаживать на столе измятые письма. Третий листок он прочитал еще раз и, спрятав его между страниц дневника, не спеша начал разрывать письма на мелкие клочки. Бумага была крепкая, точно кожа. Хотел разорвать и конверт, но в нем оказался еще листок тоненькой бумаги, видимо, вырванной из какой-то книжки.

"Вот, Клим, я в городе, который считается самым удивительным и веселым во всем мире. Да, он - удивительный. Красивый, величественный, веселый, сказано о нем. Но мне тяжело. Когда весело жить - не делают пакостей. Только здесь понимаешь, до чего гнусно, когда из людей делают игрушки. Вчера мне показывали "Фоли-Бержер", это так же обязательно видеть, как могилу Наполеона. Это - венец веселья. Множество удивительно одетых и совершенно раздетых
страница 75
Горький М.   Жизнь Клима Самгина (Часть 2)