Клим подумал, что евангельские легенды о воскресении мертвых как-то не закончены, ничего не говорят ни уму, ни сердцу. Над крышами домов быстро плыли облака, в сизой туче за Москвой-рекой сверкнула молния. Самгин прислушался сквозь шум города, ожидая грома, но гром не долетел, увяз в туче. Толкались люди, шагая встречу, обгоняя, уходя от них, Самгин зашел в сквер храма Христа, сел на скамью, и первая ясная его мысль сложилась вопросом: чем испугал жандарм? Теперь ему казалось, что задолго до того, как офицер предложил ему службу шпиона, он уже знал, что это предложение будет сделано. Испугало его не это оскорбительное предложение, а что-то другое. Самгин не мог не признать, что жандарм сделал правильный вывод из его записок, и, дотронувшись рукою до пакета в кармане, решил:

"Сожгу. И больше не буду писать".

Думалось бессвязно, мысли разбивались о какое-то неясное, но подавляющее чувство. Прошли две барышни, одна, взглянув на него, толкнула подругу локтем и сказала ей что-то, подруга тоже посмотрела на Клима, обе они замедлили шаг.

"Как на самоубийцу, дуры, - подумал Самгин. - Должно быть, у меня лицо нехорошее".

Встал и пошел домой, убеждая себя:

"Разумеется, я оскорблен морально, как всякий порядочный человек. Морально".

Но он смутно догадывался, что возникшая необходимость убеждать себя в этом утверждает обратное: предложение жандарма не оскорбило его. Пытаясь погасить эту догадку, он торопливо размышлял:

"Если б теория обязывала к практической деятельности, - Шопенгауэр и Гартман должны бы убить себя. Ленау, Леопарди..."

Но Самгин уже понял: испуган он именно тем, что не оскорблен предложением быть шпионом. Это очень смутило его, и это хотелось забыть.

"Клевещу я на себя, - думал он. - А этот полковник или ротмистр глуп. И - нахал. Жертвенное служение... Активная борьба против Любаши. Идиот..."

Шел Самгин медленно, но весь вспотел, а в горле и во рту была горьковатая сухость.

Анфимьевна, встретив его, захлебнулась тихой радостью.

- Ой, голубчик, выпустили! Слава тебе, господи! А я уж думала, что, как Петрушу Маракуева, надолго засадят.

Крестясь, она попутно отерла слезы, потом, с великой осторожностью поместив себя на стул, заговорила шопотом:

- А - Любаша-то - как? Вот - допрыгалась! Ах ты, господи, господи! Милые вы мои, на что вы обрекаете за народ молодую вашу жизнь...

Но, вздохнув с силою поршня машины и закатывая рукава кофты к локтям, она заговорила деловито:

- А я в то утро, как увели вас, взяла корзинку, будто на базар иду, а сама к Семену Васильичу, к Алексею Семенычу, так и так, - говорю. Они в той же день Танечку отправили в Кострому, узнать - Варя-то цела ли?

Снова всплакнув, причем ее тугое лицо не морщилось, она встала:

- Кушать будете али чайку?

Есть и пить Самгин отказался, но пошел с нею в кухню.

- Вот бумаги надо сжечь.

- Дайте-ко мне, я сожгу.

Самгин остался в кухне и видел, как она сожгла его записки на шестке печи, а пепел бросила в помойное ведро и даже размешала его там веником. Во всем этом было нечто возмутительное. Самгин почувствовал в горле истерический ком, желание кричать, ругаться, с полчаса безмысленно походил по комнате, рассматривая застывшие лица знаменитых артистов, и, наконец, решил сходить в баню. Часа через два, разваренный, он сидел за столом, пред кипевшим самоваром, пробуя написать письмо матери, но на бумагу сами собою ползли из-под пера слова унылые, жалобные, он испортил несколько листиков, мелко изорвал их и снова закружился по
страница 104
Горький М.   Жизнь Клима Самгина (Часть 2)