которым долго играла кошка. Тоскливо тянется и дрожит, развиваясь, высокая воющая нота, уходит всё глубже и глубже в пыльное тусклое небо и вдруг взвизгнув, порвется, спрячется куда-то, тихонько рыча, как зверь, побежденный страхом. Потом снова вьется змеею, выползая из-за решетки на жаркую свободу.

Внимая этой песне, отдаленно знакомой мне, - звуками своими она говорит что-то понятное сердцу, больно трогающее его, - я хожу в тени тюремного корпуса, поглядывая на окна, и вижу - в рамке одного из железных квадратов вклеено чье-то печально-удивленное голубоглазое лицо, обросшее беспечно растрепанной черной бородкой.

- Конёв? - вслух соображаю я.

Он, - на меня уставились, прищурясь, очень памятные мне глаза.

Оглядываюсь - мой надзиратель дремлет, сидя в тени на крыльце у входа в корпус, двое других играют в шашки, четвертый, усмехаясь, смотрит, как двое уголовных качают воду, приговаривая в такт движению рычага:

- Машкам, - Дашкам, - Дашкам, - Машкам... Я подхожу ближе к стене.

- Конёв - ты?

- Не могу признать, - бормочет он, - втискивая голову в решетку, - а верно: я - Конёв!

- За что?

- По фальшивой монете... только я совсем случайно, просто сказать вовсе ни при чем я тут...

Надзиратель проснулся, гремят ключи, точно кандалы, он дремотно советует:

- Нэ стой... далши отходи, у стена - нэлза.

- Середи двора - жарко, дядя.

- Вэздэ жарко, - справедливо говорит он, снова опуская голову, а сверху падает тихий вопрос Конева:

- Ты - кто?

- Татьяну рязанскую помнишь?

- Эко! - словно обидясь, тихонько воскликнул он. - Не помню! Чать, мы вместе судились...

- И она? По монете?

- А как же? Только она - тоже случаем попала, все равно как и я...

Медленно шагаю вдоль стены, в душной тени ее; из окон подвала тянет запахом прелой кожи, кислого хлеба, веет сыростью, мне вспоминаются Татьянины слова:

"В большом горе и маленькая радость велика..."

...Новую деревню хотела построить на земле, хотела создать какую-то новую, хорошую жизнь...

Вспоминаю ее лицо, ее доверчивую, жаждущую грудь, а сверху торопливо падают на голову мне тихие, серые, как пепел, слова:

- Главный-то затейщик - любовник ее - попов сын, он в деле этом машинист... На десять годов заторкали его...

- А ее?

- Татьяну Власьевну - йа шесть и меня эдак же. Послезавтра отправляюсь я в Сибирь... попала мышь в подбойку! В Кутаисе судили, у нас бы, в России, легше было... тут народишко дикой, злой народ, злодейский...

- Дети у нее были?

- При распутной-то жизни? Нет, какие там дети... Да и попович-то чахоточный, куда ему...

- Жалко ее...

- Еще бы те! - шипит Конёв оживленно. - Женщина, конечно, глупая, однако - прекрасная... просто сказать - редкая... Так до людей жалостлива...

- Ты тогда нашел ее?

- Это - когда?

- После Успеньева дня?

- Зимой настиг я ее, за Покров уже повернуло время, она около Батума у офицера старенького при детях была - жена у него сбежала, ну...

Точно курок револьвера щелкает сзади меня - это надзиратель хлопнул крышкой больших серебряных часов, спрятал их и, потягиваясь, зевает, широко распялив рот.

- Она, брат, деньги имела, она могла хорошо жить, кабы не распутство ее... да и распутство-то - по жалости...

Надзиратель говорит:

- Кончал гулять, эй...

- А ты - кто? Лицо я помню, а где видал...

Я иду в камеру, до ярости обиженный тем, что слышал, и, остановясь на ступени крыльца, кричу:

- Прощай, брат! Кланяйся ей...

- Чиго крычишь? - сердится надзиратель.

В
страница 14
Горький М.   Женщина