чего-нибудь подобного - и начинается кошмарное истечение нелепой русской тоски из широкой груди Крохалёва: он тяжко вздыхает, поддувая усы к носу, расправляет их пальцем вправо и влево, серьга в ухе его качается.

- Опять я вчерась почитал несколько "Робинзон Крузо" - повесть, начинает он, и в его мутных глазах, где-то в глубине их, разгораются, проблёскивают странные светлые искры, они напоминают железные опилки.

- Экой, брат, ум был в англичанине этом, удивляюсь я...

- Да уж ты удивлялся.

- И ещё буду! Безмерно буду удивляться, всегда! - настойчиво заявляет Крохалёв. - Если человек на острову, один совсем сделал всю жизнь себе - я могу ему удивляться! Пускай выдумано, это и выдумать трудно...

Он фыркает, сдувая мух с больших усов, снимает тужурку и остаётся в толстом глухом жилете, который считает "лучше панцыря", потому что жилет этот заговорён одним знахарем кузнецом, да ещё простеган какой-то "напетой ниткой".

Крепко трёт ладонью тупой, покрытый густой щетиной подбородок и, понижая сиповатый голос, говорит:

- А у нас вот - иду я вчера улицей, лежит под плетнём Сёмка Стукалин, ободран весь, морда в крови - что такое? "Устал, отдыхаю". - "Отчего устал?" - "Жену бил". А где там - бил, когда сам весь испорчен...

Крохалёв трясёт ушами и, ядовито исказив лицо, спрашивает:

- Хорош проспект жизни?

И, точно тени с горы под вечер, одна за другой ползут тёмненькие картинки; всё знакомо, уныло, дико и неустранимо.

- Сегодня утром поп говорит: "Вы бы, Яков Спиридоныч, внушили вдове Хрущёва, чтобы она не избивала столь жестоко пасынков своих". Иду ко вдове, кричу и всё вообще, как надо, внушаю - сидит она, чёрт, в углу, молчит, да вдруг как завыла: "Бери, говорит, их, бей сам, а мне всё равно, я хоть и тебе зенки выцарапаю..."

Крохалёв помолчал, вздохнул.

- Конечно - дал ей раз по шее, не со зла, а больше для поддержки переспективы власти, - как тут оскорбление лица службы при исполнении долга, н-ну... Ты скажешь - нехорошо драться, что ж, лучше - арестовать и на суд её? Женщина - без ума, больная и подыхает с голоду...

Павлуша принёс большой туес браги, видимо, очень холодной - деревянный кружок туеса даже вспотел. Администратор наливает густое, тяжёлое пойло в стакан и угрюмо бормочет:

- Вовсе это не моё дело - укрощать полоумных баб. А поп суётся зря... Тоже и моё начальство: "У тебя, говорит, опять ссыльные гуляют? Гляди, Яков!" Мне что же - связать их али ноги отрубить им?

Выпив сразу три стакана жгуче холодной влаги, он долго сосёт усы, тупо глядя в пол, и, сразу опьянев, бубнит:

- Будто бы... будто бы, а?

Моя фигура, видимо, расплывается перед ним - усиленно щурясь, он упорно оглядывает меня, точно собирает, составляет нечто бесформенное и разрушенное, и, похлопывая неверной лапой по ножнам шашки, ухмыляется, говоря:

- Вооружён, а? Воор-ружён властью - без послабления! Лександра - могу я сейчас пойти и сказать...

Он подбирает ноги, безуспешно стараясь встать, прикладывает ладонь ребром к виску и рапортует мне:

- Ваше благородие, - Лександра Силантьев, учитель, замечен мною в неблагонадёжном поведении - чисто, а?

И, уронив на колено руку, хохочет рыдающими звуками.

- Безо всякой причины - могу?

Как будто вдруг трезвеет и, строго двигая бровями, убеждает сам себя:

- Могу! Всякого могу стеснить и даже погубить... Ничего не скажешь против: наделён властью... всё могу, да!

Но это его не радует, а - только удивляет: брови поднимаются к седой и рыжей щетине на голове, он
страница 26
Горький М.   Жалобы