"Равнение налево, м-арш!" Идём налево. "Равнение направо!" Равняемся. Но всегда есть что-то подневольное в этом... шумное, крикливое и - неискреннее, лишённое веры, пафоса... Наша личная воля спрятана в уголок, легко подчиняется всем движениям тела и - не согласна ни с одним... В народной песне поётся: "Мы не сами-то идём - нас нужда ведёт..."

- Это очень национально! Уверяю вас... Мы, я сказал бы, прирождённые анархисты... все! Но - пассивные анархисты...

Он устал, побледнел, закрыл глаза, как бы вспоминая нечто мучительное, и тихо, хрипящим голосом сказал:

- Страшный народ... несчастный и страшный, знаете...

И качнул головою так, точно его мстительно ударила тяжёлая невидимая рука.

II

Лицо у него - сухое и хитрое, маленькие глазки цепко обнимают всё, на что падает их острый, осторожный взгляд. Говорит - бойко, с этой чисто русской, веками воспитанной добродушной откровенностью, в которой однако бесполезно искать искренности. Каждое неосторожное словечко вызывает паузу, живые серые глазки, остановясь, как бы соображают:

"Так ли сказал-то? Надо ли было это слово говорить?"

И гибкий язык тотчас хоронит неосторожное словцо, быстро насыпая над ним целый холм чего-то ненужного.

- Как живём, спрашиваете? - говорит он, а по морщинам его серого лица бегут рябью мелкие, короткие улыбочки.

- По-русски живём, конечно, как господь на душу положит, без заранее обдуманного намерения. Ухабисто и тряско, то направо кинет, то влево мотнёт. Раскачались все внутренние пружины, так что механизм души работает неправильно, шум и судороги - есть, а дела - не видно...

Его маленькие ручки с тёмными и очень тонкими пальцами кажутся особенно ловко присноровленными для ловли мелкой серебряной монеты. Он запустил их в седенькую бородку, поправил, расчесал её и шевелит ими, ощупывая воздух, чашку чая, ложку, своё колено, скатерть, раскидывая глаза во все стороны. И говорит, согласно кивая небольшой суздальской головкой:

- Со-овершенно так! Черносотельник нам, людям образа жизни мирного, весьма вреден. Левый революционер, он - побывал, набросал разных намёков и ушёл, куда ему занадобилось; он ушёл, а правый с нами остался и продолжает шум в очень неприятном смысле, даже весьма мешая делу. Теперь, скажем, еврей - сейчас: почему еврей? Измена! А измены, конечно, никакой, просто человек из Гамбурга за дубовой клёпкой для винных бочек прибыл, и как ему не разрешено ездить свободно, то он несколько скрывается. Тоже немец: почему немец? Нехорошо-с...

Помолчал, соображая, не выговорил ли чего излишне, и успокоенно продолжает:

- Конечно, черносотельник, как русский человек, привыкши к жизни тихой, очень напуган происшествиями, оттого и шумит. У меня сват председателем нашего дрёмовского "Союза русских людей" состоит, всё как надо, знак на груди носит, а в сердце - страх. В шестом году это с ним случилось, когда пошли эспроприации, а по-нашему - грабежи; надулся он тогда шаром, побагровел, выкатил безумно глаза и так с той самой поры и орёт! Один на один, в тихую минуту спросишь его:

- Кричишь?

- Кричу, сват!

- А чего кричишь?

- Боюсь!

Даже плачет иногда, поверьте.

- Конец, говорит, России пришёл, крышка! Одолеют нас!..

Для нас, промышленных людей, опасность, действительно верно, - есть! Народ - неприготовленный, вдруг всё это сразу пришло, ну и... замялись! Для промышленного народа впереди всего дело: у свата - кожевенное, у меня дубовая клёпка, для кума Василья Кириллыча - кудель. Раньше очень просто было: приедет
страница 10
Горький М.   Жалобы