у тебя, слезы нет. И опять же - я просил тебя ругать меня разными словами, а ты этого не написал... - Да зачем это? - А чтобы она видела, что мне перед ней стыдно и что я понимаю, как я перед ней виноват. А так что! Точно горох просыпал - написал! А ты слезу подпусти! Пришлось подпустить в письмо слезу, что я с успехом и выполнил. Коновалов удовлетворился и, положив мне руку на плечо, задушевно проговорил: - Вот теперь славно! Спасибо! Ты парень, видно, хороший, - мы с тобой уживемся. Я не сомневался в этом и попросил его рассказать мне о Капитолине. - Капитолина? Девочка она, - совсем дитя. Вятская, купеческая дочь была... Да вот свихнулась. Дальше - больше, и пошла в публичный дом... Я смотрю, ребенок совсем! Господи, думаю, разве так можно? Ну, и познакомился с ней. Она - плакать. Я говорю: "Ничего, потерпи! Я те отсюда вытащу погоди!" И все у меня было готово, деньги и все... И вдруг я запил и очутился в Астрахани. Потом вот сюда попал. Известил ее обо мне один человек, и она написала мне письмо. - Что же ты, - спросил я его, - жениться хочешь на ней? - Жениться, где мне! Ежели у меня запой - какой же я жених? Нет, так я это. Выключу ее - и потом иди на все четыре стороны. Место себе найдет, может, человеком будет. - Она с тобой хочет жить... - Да ведь это она блажит только. Они все такие... бабы... Я их очень хорошо знаю. У меня много было разных. Даже купчиха одна... Конюхом я был в цирке, она меня и выглядела. "Иди, говорит, в кучера". Мне цирк в ту пору надоел, я и согласился, пошел. Ну и того... Стала она ко мне ластиться. Дом это у них, лошади, прислуга - как дворяне жили. Муж у нее был низенький и толстый, на манер нашего хозяина, а сама она такая худая, гибкая, как кошка, горячая. Бывало, как обнимет да поцелует в губы - как углей каленых в сердце всыплет. Так ты весь и задрожишь, даже страшно станет. Целует, бывало, а сама все плачет: плечи у нее даже ходуном ходят. Спрошу ее: "Чего ты, Верунька?" А она: "Ребенок, говорит, ты, Саша; не понимаешь ты ничего". Славная была... А это она верно, что я не понимаю-то ничего, - очень я дураковат, сам знаю. Что делаю - не понимаю. Как живу - не думаю! И, замолчав, он посмотрел на меня широко раскрытыми глазами; в них светился не то испуг, не то вопрос, что-то тревожное, от чего красивое лицо его стало еще печальнее и краше... - Ну, и как же ты с купчихой-то кончил? - спросил я. - А на меня, видишь ты, тоска находит. Такая, скажу я тебе, братец мой, тоска, что невозможно мне в ту пору жить, совсем нельзя. Как будто я один человек на всем свете и, кроме меня, нигде ничего живого нет. И все мне в ту пору противеет - и сам я себе становлюсь в тягость, и все люди; хоть помирай они - не охну! Болезнь это у меня, должно быть. С нее я и пить начал... Так вот, я и говорю ей: "Вера Михайловна! отпусти меня, больше я не могу!" - "Что, говорит, надоела я тебе?" И смеется, знаешь, да таково нехорошо смеется. "Нет, мол, не ты мне надоела, а сам я себе не под силу стал". Сначала она не понимала меня, даже кричать стала, ругаться... Потом поняла. Опустила голову и говорит: "Что же, иди!.." Заплакала. Глаза у нее черные. Волосы тоже черные и кудрявые. Она не купеческого роду была, а из чиновных... Н-да... Жалко мне ее было, а противен я был сам себе тогда. Ей, конечно, скучно было с этаким-то мужем. Он совсем как мешок муки... Плакала она долго - привыкла ко мне... Я ее очень нежил: возьму, бывало, на руки и качаю. Она спит, а я сижу и смотрю на нее. Во сне человек очень хорош бывает,
страница 4
Горький М.   Коновалов