иди... - Идти? - Проваливай. - Наработался, значит... - с горечью мотнул головой солдат. - Пососал ты из меня крови, высосал и вон меня. Ловко! Ах ты - паук! - Я паук? - вскипел хозяин. - Ты! кровососец-паук - вот как! - убедительно сказал солдат и, пошатываясь, пошел к двери. Хозяин ехидно смеялся вслед ему, и его глазки радостно сверкали. - Поди-ка вот теперь поступи на место к кому-нибудь! Н-да! Я тебя, голубчика, везде так разрисовал, что, хоть ты даром просись, - не возьмут! Нигде не возьмут... - Нового наняли? - спросил я. - Новый-то - он старый. Моим подручным был. Ах, какой пекарь! Золото! Но тоже пьяница и-их! Только он запоем тянет... Вот он придет, возьмется за работу и месяца три-четыре учнет ломить, как медведь! Сна, покоя не знает, за ценой не стоит. Работает и поет! Так он, братец ты мой, поет, что даже слушать невозможно - тягостно делается на сердце. Поет, поет, потом учнет снова пить! Хозяин вздохнул и безнадежно махнул рукой. - И когда он запьет - нет ему тут никакого удержу. Пьет до тех пор, пока не захворает или не пропьется догола... Тогда стыдно ему бывает, что ли, он пропадает куда-то, как нечистый дух от ладана. А вот и он... Совсем пришел, Леса? - Совсем, - отвечал с порога глубокий, грудной голос. Там, прислонясь плечом к косяку двери, стоял высокий, плечистый мужчина лет тридцати. По костюму это был типичный босяк, по лицу настоящий славянин. На нем красная кумачовая рубаха, невероятно грязная и рваная, холщовые широкие шаровары, на одной ноге остатки резинового ботика, на другой - кожаный опорок. Светло-русые волосы на голове были спутаны, и в них торчали щепочки, соломинки; все это было и в его русой бороде, точно веером закрывавшей ему грудь. Продолговатое, бледное, изнуренное лицо освещалось большими голубыми глазами, они смотрели ласково. Губы его, красивые, но немного бледные, тоже улыбались под русыми усами. Улыбка была такая, точно он хотел сказать виновато: "Вот я какой.. Не обессудьте". - Проходи, Сашок, вот тебе подручный, - говорил хозяин, потирая руки и любовно оглядывая могучую фигуру нового пекаря. Тот молча шагнул вперед, протянул мне длинную руку с богатырски широкой кистью; мы поздоровались; он сел на скамью, вытянул вперед ноги, посмотрел на них и сказал хозяину: - Ты мне, Василий Семеныч, купи две смены рубах да опорки... Холста на колпак. - Все будет, не бойсь! Колпаки у меня есть; рубахи и порты вечером будут. Знай работай пока что; я тебя знаю, кто ты есть. Не обижу... Коновалова никто не обидит, потому - он сам никого не обижает. Разве хозяин - зверь? Я сам тоже работал, знаю, как редька слезы выжимает... Ну, оставайтесь, значит, ребятушки, а я пойду... Мы остались одни. Коновалов сидел на скамье и молча, улыбаясь, осматривался вокруг. Пекарня помещалась в подвале со сводчатым потолком, ее три окна были ниже уровня земли. Света мало, мало и воздуха, но зато много сырости, грязи и мучной пыли. У стен стояли длинные лари: один с тестом, другой еще только с опарой, третий пустой. На каждый ларь ложилась из окна тусклая полоса света. Громадная печь занимала почти треть пекарни; около нее на грязном полу лежали мешки муки. В печи жарко горели длинные плахи дров, и отраженное на серой стене пекарни пламя их колебалось и дрожало, точно беззвучно рассказывало о чем-то. Сводчатый закопченный потолок давил своей тяжестью, от соединения дневного света с огнем печи образовалось неопределенное и утомлявшее глаза освещение. В окна с улицы лился глухой шум и летела пыль. Коновалов
страница 2
Горький М.   Коновалов