приезда, то есть для меня самого, то я благодарю вас много, и больше со стороны вашей ничего мне не нужно за мои старания о вас и мысли. Если ж вы потому только желаете моего приезда, чтобы выбраться скорее из института, и потому, что мой приезд есть ничто иное для вас, как вестник вашего освобождения, то позвольте мне сказать вам, что я вас больше люблю, чем вы меня, и что ваша любовь ничто против моей чистой, бескорыстной любви, и что вам никогда не понять ни сердца, ни души моей, ни моих душевных движений.


Прощайте! Пишите! Обнимаю вас моею братскою любовью.



М. П. Б АЛАБИНОЙ

Вена. Сентября 5 н. ст. 1839.

Нет, больше не буду говорить ни слова о немцах. Боюсь, право, боюсь. Может быть, вы в эти три года, как я не имел удовольствия вас видеть, переменились совершенно. Ведь как бы то ни было вам теперь 18 лет. Я ничего не знаю, что могло случиться с вами в это время. Может быть, вы сделались теперь высокого росту, у вас явилась страшная сила в руках. Я же человек щедушный, худенькой и после разных минеральных вод сделался очень похожим на мумию или на [Далее было: самого] старого немецкого профессора с спущенным чулком на ножке, высохшей как зубочистка. Долго ли в таком случае до греха. Вы мне дадите кулака — и я пропал. Вы [Далее начато: теперь] в себе точно имеете много страшного. Я помню, когда еще вам было 14 и 15 лет, у вас [вас зачеркнуто. ] любимою поговоркою было: «Я вас выброшу за окно». И потому, следуя правилам благоразумия, лучше поберечься и ни слова не говорить о немцах. Но знаете ли что? в сторону пустяки и шутки. Когда я прочел ваше письмо и свернул его, я поникнул головою, и сердцем моим овладело меланхолическое чувство. Я вспомнил мои прежние, мои прекрасные года, мою юность, мою невозвратимую юность и, мне стыдно признаться, я чуть не заплакал. Это было время свежести нрзб молодых сил и порыва чистого, как звук, произведенный верным смычком. Это были лета поэзии, в это время я любил немцев, не зная их, или может быть я смешивал немецкую ученость, немецкую философию и литературу с немцами. Как бы то ни было, но немецкая поэзия далеко уносила меня тогда в даль, и мне нравилось тогда ее совершенное отдаление от жизни и существенности. И я гораздо [Далее было: более] презрительней глядел тогда на всё обыкновенное и повседневное. Доныне я люблю тех немцев, которых создало тогда воображение мое. Но оставим это. Я не люблю, мне тяжело будить ржавеющие струны во глубине моего сердца. Скажу вам только, что тяжело очутиться стариком в лета еще принадлежащие юности. Ужасно [Далее было: слышать] найти в себе пепел вместо пламени и услышать бессилие [Конец слова вырван. ] восторга. Соберите в кучу всех несчастливцев, выберите между ними несчастнее всех и этот несчастливец будет счастливцем в сравнении с тем, кому обрекла судьба подобное состояние. Из вашего письма (которое расшевелило во мне кое-что старого, за что вас благодарю) видно, что вы приняли то, что я сказал в частности о юге и севере, за решительное положение, что поэзия только на юге. Нет, на севере, может быть, еще более и чаще загоралась [Далее было: поэзия, но нрзб слова поэту] она. И для того, чьи силы молоды, и душа чувствует свежесть, для того север — разгул. Но вы простите прежние слова тому несчастному, чья душа, лишившись всего, что возвышает ее (ужасная утрата!), сохранила одну только печальную способность чувствовать это свое состояние. И вообразите теперь этого несчастливца, [Далее было: всегда куда-то ступающего] скитающегося под
страница 123
Гоголь Н.В.   Письма 1836-1841 годов