постороннего зрителя -- так же беспричинно, как, например, увеличение смертности в эпидемиях. Статья моя не появилась ни в один из последовавших за тем дней. Встретившись на улице с издателем, я спросил его, что бы это значило? -"Видите, какая погода, -- отвечал он мне иносказательною речью, -- и думать нечего". -- "Да ведь статья самая невинная", -- заметил я. "Невинная ли, нет ли, -- возразил издатель, -- дело не в том; вообще имя Гоголя не велено упоминать. Закревский на похоронах в андреевской ленте присутствовал: этого здесь переварить не могут" 419. Вскоре потом я получил от одного приятеля из Москвы письмо, наполненное упреками: "Как! -- восклицал он. -Гоголь умер, и хоть бы один журнал у вас в Петербурге отозвался! Это молчание постыдно!" -- В ответе моем я объяснил -- сознаюсь, в довольно резких выражениях -- моему приятелю причину этого молчания и в доказательство, как документ, приложил мою запрещенную статью. Он ее представил немедленно на рассмотрение тогдашнего попечителя Московского округа -- генерала Назимова -- и получил от него разрешение напечатать ее в "Московских ведомостях". Это происходило в половине марта, а 16 апреля я -за ослушание и нарушение цензурных правил -- был посажен на месяц под арест в части (первые двадцать четыре часа я провел в сибирке и беседовал с изысканно-вежливым и образованным полицейским унтер-офицером, который рассказывал мне о своей прогулке в Летнем саду и об "аромате птиц") -- а потом отправлен на жительство в деревню 420. Я нисколько не намерен обвинять тогдашнее правительство: попечитель С.-Петербургского округа, теперь уже покойный Мусин-Пушкин, представил -- из неизвестных мне видов -- все дело как явное неповиновение с моей стороны; он не поколебался заверить высшее начальство, что он призывал меня лично, и лично передал мне запрещение цензурного комитета печатать мою статью (одно цензорское запрещение не могло помешать мне -- в силу существовавших постановлений -подвергнуть статью мою суду другого цензора), а я г. Мусина-Пушкина и в глаза не видал и никакого с ним объяснения не имел. Нельзя же было правительству подозревать сановника, доверенное лицо, в подобном искажении истины! Но все к лучшему; пребывание под арестом, а потом в деревне принесло мне несомненную пользу: оно сблизило меня с такими сторонами русского быта, которые, при обыкновенном ходе вещей, вероятно, ускользнули бы от моего внимания.

Уже дописывая предыдущую строку, я вспомнил, что первое мое свидание с Гоголем происходило гораздо раньше, чем я сказал вначале. А именно: я был одним из его слушателей в 1835 году, когда он преподавал (!) историю в С.-Петербургском университете. Это преподавание, правду сказать, происходило оригинальным образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две 421, во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре -- он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран -- и все время ужасно конфузился. Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего не смыслит в истории и что г. Гоголь-Яновский, наш профессор (он так именовался в росписании лекций), не имеет ничего общего с писателем Гоголем, уже известным нам как автор "Вечеров на хуторе близ Диканьки". На выпускном экзамене из своего предмета он сидел, повязанный платком, якобы от зубной боли -- с совершенно убитой физиономией -- и не разевал рта. Спрашивал студентов за него профессор И. П. Шульгин. Как теперь вижу его худую,
страница 325
Гоголь Н.В.   Гоголь в воспоминаниях современников