Петербургская новелла

Nulla al mondo sia piu reale di una cosa poetica.

D'Annunzio[1 - В мире нет ничего более реального, чем дело поэтическое. Д'Анунцио (ит.).]




I

Швейцар одного из сумрачных домов на Фуршдтатской не спешил открывать двери, хотя гости прибывали один за другим. Это были только мужчины, и швейцар знал, что они идут во второй этаж, к господину Лукашевичу, где будет чтение, потом им дадут чаю с конфектами, потом они поговорят малое время — и сейчас же по домам. Лакей генерала Лукашевича объяснял такую поспешность бариновым нездоровьем, докторскими приказами рано ложиться, но швейцар, который не имел права до двенадцати запереть подъезд и притвориться спящим и потому терял много очень вероятных двугривенных, — утверждал упрямо, что тут другие причины.

— С чаю, да с конфект голых не очень тоже насидишь. Тоже и в другое место потянет.

— Эх, Федот Кузьмич, — возражал лакей. — Каких вы ужинов захотели! кто ужинать-то станет? Господа все важные, у них у каждого, по нашему времени, катар желудка, допустим. А с катаром этим теперь не то что ужин, а конфетку возьми, да и ту очисть.

— Ну, не одни бывают важные. Бывают и простецкие, из настоящих писателей. То-то голодны, должно быть, уходят, сердешные! А о чем они говорят-то?

— Так, ругаются больше. Слов, конечно, по своему образованию не говорят, а ругаются важно, да норовят все, знаете, пообиднее, изнутра хватить. Иной так и позеленеет весь и трясется. Ну, а то и не ругаются даже, а так, помалу языком поворочают — и будет. Тем и кончают.

— А и скучное их житье, Левон Тимофеич! Да… При чем же там, однако, дамы, Левон Тимофеич? Ведь и дамы, когда одна, когда две бывают?

— Шут их знает, при чем они! Писательницы тоже, что ли. А между прочим, говорить им много не позволяется. Чтобы, значит, сидели тихо. Одна это ездит, тупорыленькая такая, плотненькая, так она все за нашим генералом ухаживает. Заведут читать — ну, генерал, конечно, на диван и задремлют. Она сейчас ему шитую подушку под бочок сует и всякое ему внимание. Потому вообще ей лестно. А другая — ну та иначе, да и лицом похуже будет, бледная, худощавенькая. Писать ничего, слышно, не пишет.

— Она награждает хорошо, — задумчиво произнес швейцар. — Да и другая всегда двугривенный. И что бы генералу побольше дам звать! На них, голубушек, одна надежда!

Разговор этот происходил утром, а вечером швейцар Федот Кузьмич, пропуская мимо себя гостей в шинелях и пальто, толстых и поджарых, важных и «простых писателей», ждал, не мелькнет ли в дверях черная ротонда той худощавой дамы, которая «награждает хорошо».

В маленькой гостиной генерала между тем становилось тесно. Эта комната была предварительная, в ней не читали, а только собирались перед началом чтения. Низенькая мебель, лампа на овальном столе, альбомы, книги, цветы, то высокие и свежие, то искусственные и запыленные — отовсюду веяло достатком, но вместе с тем каким-то застарелым одиночеством, тем холодом и внешним, поверхностным порядком, за которым следят только лакеи пожилого холостяка. Паркет, нигде не покрытый ковром, блестел как зеркало или как лед, дорогие абажуры были неудобны, и резкий огонь бил прямо в глаза или бросал на лица неестественные, неприятные лучи сквозь зеленый и лиловый шелк.

Сам генерал Лукашевич был высокий, худой старик с седыми усами и узкой бородкой клином (щеки он брил), с немного колеблющейся быстрой походкой, всегда сосредоточенным, суровым лицом. Он отличался энергичностью и деятельностью. С незапамятных
страница 1
Гиппиус З.Н.   Златоцвет