понимаю. Как мертвецы.

Испугалась, что много сказала незнакомому, умолкла.

— Женя все видит, — ободряюще произнес Роман Иванович. — Но говорит — привыкнете, втянетесь.

— Я-то? — всплеснула Мета руками. — Да я лучше на край света убегу, чем тут в это такое втянуться. И ждать не буду, в Россию уеду.

— Подождите. Поторопитесь — даром пропадете. Шурина лучше слушайтесь. Он худого не скажет. И без дела сам не останется.

— Да где ж… — начала Мета и замолкла. Неслышно к ним Женя подошла.

— Беседуете? Вот, Ромочка, это наш буйный элемент. Не обтерпелась. Как они с Исааком воюют. Тот ей: все хорошо, а она ему: все скверно. Каторжан, говорит, забыли. Дух, говорит, угасили. Поженились, замуж повыходили. Точно мы не люди.

— Ну, да, люди, — сердито сказала Мета. — Дело-то где? Один — не могу, у меня девошка… Другой — не могу, у меня мальшика…

— Да как же быть-то, Мета. А дух угасили — откуда ж взять, коли погас.

Мета сжала губы и промолчала.

— Ромочка, вы ее домой проводите, как пойдете. Все сердится, и в парижских улицах никак ей не разобраться.

Уходили такими же косяками, как и приходили. Поспешали к последнему метро. Большинство жило на левом берегу. Еврейку с дорогим ожерельем ждал внизу собственный автомобиль. Она тоже «пострадавшая»; и у нее, и у ее мужа — богатые родители; когда кончилось «страдание», старики наперерыв стали скрашивать изгнанническую жизнь детей. Благотворительность позволяется умеренная, но зато папаша подарил дочке виллу в Каннах, а другой папаша — сынку автомобиль «Мерседес».

Роман Иванович отыскал себе маленький пансиончик недалеко от Ригелей, в той же, довольно аристократической части города, близ Рокадеро. Но Мету пошел провожать с удовольствием, хотя жила она решительно у черта на куличках.

— На метро мы все равно опоздали, — говорил он, укутывая Мету в какой-то жалкий черный бурнусик. — Давайте пройдемся пешком, по дороге извозчика возьмем.

Было тепло, черно, нежно, чуть-чуть туманно. Сменцев любил и знал Париж, — когда-то прожил в нем много месяцев подряд. Любил его асфальтовую, грифельную серость, его зимние, бледно-желтые закаты, любил огни ночные и человеческое мелькание, а главное — особенные, веселые парижские запахи любил он. Не очень плохие и не очень хорошие, разнообразные, но все — веселые, о чем-то беззаботном, пустом, забавном и бодрящем, лукавом и бесцельно-легком говорящие. В Петербурге нет и не может быть ни одного такого запаха. Там другие. И в Москве другие, хотя не петербургские.

Даже вода Сены пахнет иначе, нежели невская. Даже сам дождик, кажется, и в нем дыхание иное; даже в тумане — свой, весело подмигивающий, слабый аромат.

А Сменцев шел под руку с худенькой революционеркой Метой, и они говорили о России, о России.

«Не русская она, Мета Вейн, — думал Сменцев, — имя не русское, кровь не русская, язык исковерканный, — а ведь вот до чего вся русская, вся, до конца, не здешняя, — а именно русская. И поймет, скажи ей умело, зацепи ее, — самый дух русский, правду его мятежную. Через мятежность сердцевину ухватить. Золото — этакие Меты. Что Ржевский думает? Кисляй он или не умен».

Давно прошли мимо огненных гирлянд, поднимающихся к Трокадеро. А вот и узенькая каретка задремавшего извозчика.

— Поедемте.

Внутри тесно, темно, сыровато, пахнет застарелой сигарой… ничего, это тоже лукавый и веселый французский запах. Когда в окна падает фонарный луч, Сменцев видит на секунду блестящий взор Меты. Опять они говорят о России, о России…

Впрочем,
страница 79
Гиппиус З.Н.   Роман-царевич