Николаевна, хуторских песен не слыхали?

— Все такие скучные.

— А чем скучные? Напротив. Песни даже интеллигентные. Флорентий Власыч все как есть эти знает. Слова, кто забыл, сам сказывает.

— А слова какие?

— Слова хорошие. Что же вы говорите — скучно, так как же ее петь, если чувствуешь?

— Ну-ка, спой мне вот эту, что пел. Или скажи.

— Нет, уж я лучше спою. А то спутаюсь.

Миша совсем бросил работу, присел на передок саней и протяжней, заунывней прежнего затянул песню. Литта вслушивалась в слова и чем больше вслушивалась, тем больше изумлялась, что веселый Миша тянет так грустно, с такой стонущей тоской вовсе нетоскливую-песню.

Надрываясь, как будто жалуясь, Миша пел:

В цепях, в тюрьме,
В голодной тьме,
Россия! Россия!
Вставай, народ,
Тебя зовет
Россия! Россия!
Пойдем на тех,
Чей губит грех
Россию! Россию!
Мы всех сметем,
Тебя спасем,
Россия! Россия!
. . . . .
Яви свой лик,
Россия! Россия!
Христос Один
Твой Властелин,
Россия! Россия!
Услышал Он
Наш горький стон,
Россия! Россия!
Тебя мы с Ним
Освободим,
Россия! Россия!

Миша перевел дух.

— Что, разве не хорошая? А то была, да не сплошь упомню. Еще тягучее он пропел:

Мы знамя крепкое подымем,

Вставай за правду весь народ.

Позор с лица России сымем,

Земля и правда наш оплот.

— Знаете, Миша, — задумчиво произнесла Литта. — Эти бы слова повеселее петь, пожалуй, лучше бы. Все у вас так?

— Все, — с убеждением сказал Миша. — Кто чувствует, конечно. Другие, бывает, галдят зря. Ленка сестра, что в доме теперь при вас, вот как заведет-заведет — плачут даже.

Литта вздохнула, пожала плечами.

— А вы не опасаетесь?

— Чего ж, кто слышит? Ну, конечно, при ком ни ком — не стоит. Промеж себя. Последнее самое время, как эти глупости пошли, Флорентий Власович всем строго наказывал — осторожность.

Смерклось между тем. Розовые снега ярко полиловели, стали фиалковые, потом незаметно посинели, — сапфировые.

Желтый огонек мелькнул в двух маленьких оконцах флигеля.

— Ну, я пойду, — опять вздохнув, сказала Литта. — Верно, тебе уж не кончить сегодня, Миша. Темно.

Но Миша вдруг с яростью кинулся на работу.

— Пус-тя-ки! Чтоб я, да не кончил? Мне что темнота, я ее, эту оглоблю, ночью-то еще чище. Она у меня покобенься. Это я так тут задумал чего-то.

Литта подошла к флигелю. Поднялась по крутым, облепленным комьями примерзшего снега ступенькам крыльца.

В первой комнатке флигеля было жарко натоплено, светло, кипел самовар. У стола Флорентий перетирал чашки длинным полотенцем. Роман Иванович, в теплой куртке, шагал из угла в угол, часто поворачиваясь, потому что комнатка была маленькая. И казался он тяжелым и высоким, потому что потолки были низкие.

— Не озябли? — спросил Флорентий и взглянул на нее исподлобья, ласково, но без улыбки.

— Нет, я ведь никуда не ходила, прямо из дома. На дворе с Мишей только постояла немного.

Быстро разделась.

— У вас тут какая жара. Флорентий, пустите, я чашки перетру.

Села на его место. Флорентий молча перешел на диван около перегородочной двери, устроился там в уголке.

Лицо у Флорентия вытянулось, похудело и как-то посерело. Не печальное и не злое, а серьезное до жесткости. На лбу между бровями тонкая нерасходящаяся морщина.

В первый же день, с первого взгляда заметила Литта перемену в ее веселом Флоризеле. Уж нельзя больше и звать его Флоризелем. Не подходит. И странно рассеянный стал он. Задумается — не слышит, что
страница 102
Гиппиус З.Н.   Роман-царевич