т. е. запечатлевать моменты, бывает, порою, запечатлен и этот, темный…

Но, конечно, Н. В. был прав. В данном стихотворении, может быть, и нет того сатанизма, который там усмотрела его взволнованная душа, но я говорю о правде по существу. Не всякий «запечатленный» момент подлежит обнародованию. Это не цензура, а, в сознании ответственности, — свободное самоограничение. Его глубоко понимал Чайковский.

Вот его следующее письмо, уже из Англии, от 15 авг.

«…Очень рад нашей духовной близости и от души благодарю вас за вашу искренность, что избавило меня от лишней занозы в душе.

Из вашего объясненья я понял одно, что я совершенный профан в деле поэтического творчества. Стихов я, действительно, никогда не писал, исключая двух — трех пустяков. И для меня и сейчас непонятно, как это возможно творить в такой совершенной форме с таким чуждым своему духовному существу содержанием? Да, и у меня, конечно, бывают упадочные настроения, когда свет меркнет, вокруг пустота и впереди ничего ясного и захватывающего. Но это меня не только не увлекает до творчества, а, напротив, обессиливает и угнетает. Откуда же у вас берется такая подлая гармония ритма и звука с отрицательным настроением?..».

Пропускаю несколько строк, касающихся моей статьи о Вл. Соловьеве, русской интеллигенции и нашей «близости в вопросах духа и религии»… Вот конец:

«Я сюда приехал на полтора месяца, т. е. до конца сентября, когда надеюсь вернуться в Париж, если мое полупарализованное состояние удастся выправить. Если же оно превратится в настоящий паралич или останется без перемены, мне возвращаться не придется, а считать свою активную жизнь оконченной. Дай Бог сохранить способность хоть продолжать свои воспоминания. Сейчас могу ходить только очень медленно и на короткие расстояния, и не могу делать руками никаких усилий — даже писание этого письма утомляет и требует отдыхов. От души обнимаю вас. Ваш…».

Письмо написано уже гораздо более слабым почерком, нежели предыдущее. Н. В. относился к смерти с совершенной простотой. Часто встречаются люди, которые говорят, что не боятся смерти. Но видеть человека с такой ощутимой, действительной небоязнью смерти — мне не приходилось. И это — при полной, молодой, любви к жизни, которую Чайковский вовсе не идеализировал. Назвать его «идеалистом» так же мало, как назвать моралистом. Сила, помогавшая ему соединять бесстрашие перед смертью с любовью к земле, к земной жизни, — была уверенная вера в неистребимость бытия истинного, в вечность жизни преображенного мира и человека-личности; вера, что «людям открыт путь к воскресенью…».

Чайковский был новый религиозный человек. Не потому, что исповедовал новую религию, а потому что принял ее, исповедовал ее, по-новому — реально, так, как примет ее лишь грядущее, новое человечество.

Не проповедник. Но для всякой живой души — его жизнь, его образ, сам он, в целостности своей — наилучшая проповедь религии Отца — Слова — Духа, которую он называл религией «Счастья».

Николай Васильевич Чайковский умер? Какая неправда! Если мы сами, сейчас, не мертвы, то не можем мы не чувствовать, что, вот, он здесь, — живой среди живых.



СТИХИ, УМ И ГЛУПОСТЬ


Вопрос об уме и глупости поэзии — старый вопрос. Его отчасти коснулся В. Ходасевич («Дни»): «Ныне, — говорит он, — поэзия русская переживает тяжелое испытание… испытанье глупостью». «Пора сказать откровенно и попросту, что она — отчетливо поглупела». Но далее, как на образец этой поглупевшей русской поэзии, критик указывает на поэзию…
страница 69
Гиппиус З.Н.   Чего не было и что было