грации, женственной, природной, без всякого «мужского» фатовства. Он это знает. Поэтому и шутит со своим «пришла, ушла». Забегая ко мне постоянно, — «на 17 минут!» — всегда затем отправляется «читать». Неизвестно что, может быть, дело, может быть, Пушкина. Я не спрашиваю, смеемся, прощаемся. За эти семнадцать минут, он уже успел рассказать все про себя, — от важного до потери любимого кашне (впрочем, и это важно, кашне для него драгоценность!).

Подружились мы почти сразу. Не знаю, однако, назвать ли наши отношения «дружбой»? Хотя еще меньше — приятельством. Как ни странно, у этого человека, избалованного общим приветом, успехом, имеющего друзей, семью, наконец, любимую женщину, — не было «куда пойти»; с этим ощущением он и шел ко мне, и, думается, чувствовал себя чем-то вроде моей «подруги». И подружество его было тесное, теплое, милое. Если, в первую голову, нужное ему самому, если мною он никогда особенно не интересовался, — то ведь нам обоим довольно было одного общего, неослабевающего, интереса: к нему самому, к С. А. Андреевскому.

Такому «подружеству» предшествовал, впрочем, период веселого, юного приятельства. Мне еще не было девятнадцати лет, Андреевскому шло за сорок, и уже виски у него красиво серебрились, а приятельство все-таки было юное: мой друг переживал тогда самую блистательную юность своей жизни — первые месяцы первой и единственной любви.

Андреевский не делал и не сделал тайны из своего романа. В «Книге о Смерти» много отрывков (и прекрасных!), где, не забывая ни внешних подробностей, ни дат, он описывает первую встречу с Маделеной Юнг и всю историю любви. Пытается выразить и свои переживания, но тотчас обрывает: «Нет, не могу! Нельзя! А все-таки тянет…». Его очень тянуло к целой «Книге о Любви»; но писал он о любви только в книге «о смерти». Любовь для него была такой же, той же, ошеломляющей загадкой, как смерть.

Мне пришлось очень близко подойти к его роману, близко вглядываться в него. Оно кажется мне странным, опять «необщим». И если я ниже коснусь его, еще понятнее станет «необщность» души героя, а может быть, узнаем мы кое-что новое и о любви.


2

«Юными приятелями» — мы встречаемся часто, везде: в «Литературке», на Гороховой, в Шекспировском Кружке Спасовича, на собраниях у Вейнберга… В Л. Обществе перекидываемся стихотворными эпиграммами, у Спасовича — притворяемся чинными, а дома, у нас, бегаем по комнатам, взявшись за руки; Андреевский вдруг произносит торжественную речь Перед гигантским желтым утенком на камине, уверяя, что это «гений дома»; или, угомонившись, читает нам Тургенева, Мопассана… Читал удивительно: с простотой… «доходящей до аффектации», — шутили мы, но, в сущности, с отрадной простотой.

Урусов (он уже переселился в Москву, но часто наезжал), при всей искрящейся душевной светлости, понимании и обожаний прекрасного, казался грубее, шумнее. Как адвоката его считали талантливее Андреевского. Но их ни в чем нельзя сравнивать. Эти друзья были так различны, как… как только одни люди бывают различны.

Оба читали хорошо… кто лучше? Оба любили Пушкина… кто больше? Вот они читают у нас «Моцарта и Сальери». Андреевский, конечно, Моцарт, Урусов — Сальери. Изумительное чтение, ни с каким сценическим несравнимое. Кончили — и кому-то пришло в голову: а если повторить — наоборот? Урусов Моцарт, Андреевский Сальери?

Чуть ли не сам Андреевский это и выдумал. Он любил свою манеру и, пожалуй, хотел, с невинным тщеславием, оттенить ее. Во втором чтении Моцарт сделался иной, да и вся вещь
страница 56
Гиппиус З.Н.   Чего не было и что было