домой.

Затем началось мое безвыходное сиденье дома, в отупении. Чего я ждал? Что намеревался сделать? Чего хотел?

Ничего. Ничего. Может быть, если порыться в памяти и довести до слов мое тогдашнее бессловное хотенье — это выразится так: чтобы пришла Анна, я бы ей все рассказал, она бы все поняла и решила бы за меня, как дальше, а я бы только ей покорился. Но £ж слишком хорошо я знал, что это невозможно, а нелепые, совсем невозможные хотенья мы инстинктивно и до мысли не доводим.

Мысль обыкновенная, самая естественная, — уйти от обеих, — была, конечно. Но как-то не во мне, а около меня. Я видел ее собаку, словно чью-то чужую. Выход, очень годный для человека в моем безвыходном положении, но — не для меня.


Зимние сумерки. Я даже не помню, которые это были сумерки, которого дня.

Лампу зажег, было, но потушил. К чему? Все равно лежу на широком диване, среди надоевших подушек, в тупости, без дела, даже курить не хочется.

Какая противная тишина. И в квартире (я живу один) — да и за ярко-лиловыми четырехугольниками окон та же как будто тишина. Окна мои — высоко; в них ничего нет, кроме этой ровной-ровной лиловатости. А слышно… что может быть слышно снизу, с улицы зимней, хотя место и бойкое, угол Моховой? Ничего не может быть слышно. Ну да, это просто зимняя, снежная, сумеречная, фиолетовая тишина.

И все-таки противная. Душная. О, как хочется звука! Хочу, хочу, хочу звука…

Звук явился. Короткий треск электрического звонка.

Я вскочил с дивана неестественно быстро. Догадок — никаких; но уверенность: это — важное.

Вот хорошо… застала вас. Мне надо два слова сказать… Я на минутку. Можно и здесь…

Что вы, что вы! Войдите. Пройдемте.

Взял ее за руки и повел, через еще светлую столовую, в кабинет.

Покорно шла, взглядывая на меня испуганными глазами из-под меховой шапочки, покорно опустилась на диван, куда я ее усадил. Подумал зажечь лампу, но жалко стало милого лица: оно все было в свете лиловых окон, в таком живом и тихом свете. Да и она, словно угадав, сказала робко:

— Вот и хорошо. Еще все видно. А я сейчас уйду. Я на два слова.

Остановилась. Я молчал.

— Два слова только. Чтобы узнать. Вы сказали — позовет. Но ведь как же — позовет? Я ей и не говорила. Подумайте, если она любит. И ведь из-за пустяков каких-то. И если вы ее любите… Или, если не любите…

Я упал на ковер и обнял ее колени.

— Люблю, люблю… вас люблю… — шептал я в безумии, це-лУя ее платье. — Тебя люблю…

Она тихо вскрикнула, сделала слабое движение… Но я уже сомкнул руки, уже целовал бледное, нежное лицо, пахнущее свежим холодом, целовал испуганные глаза, — и видел, как медленно угасал в них испуг, как тяжелели ресницы…

В романах все происходит быстро, гладко, просто. В жизни — бесконечно сложнее, неуклюжее, мелочнее, — смешнее. Но у нас произошло, как в романах. С небывающей простотой и непреодолимостью. Оттого, должно быть, что она почувствовала эту непреодолимость и не сопротивлялась.


Лицо ее, все в слезах, на моем плече. Тихий шепот, бессвязный, недоуменный и покорный:

— Любите?., люблю… ах, что это… что это? Плачет, спрятала лицо в подушки.

Уже совсем темно. Я зажег лампу, низко спустив абажур. Вернулся к ней, обнял вздрагивающие плечи.

— Анна, любовь моя… Не плачь. Слышишь? Не плачь, милая.

Она послушно обернулась ко мне, прошептала:

— Что же теперь делать? Что делать?

Я уже знал, что теперь делать. Лаская, утешая ее, как ребенка, я думал не о ней, — о всех нас думал, и знал, гто будет, —
страница 32
Гиппиус З.Н.   Чего не было и что было