тоже встал. Когда она была уже близко, мы двинулись вместе вперед.

— Софья Львовна… Добрый день… Ах, я вас испугал?

Но она не испугалась. Подняла ресницы, свежее лицо тонко заалело.

Значит, вы идете гулять? — откашлянувшись, довольно глупо спросил Николай Данилович. — Как я несчастлив. Сейчас вот еду домой. А то теперь в парке так прелестно. Да вы, впрочем, любите всегда одна гулять…

Ах, нет… — сказала она, смешавшись. — Я ведь недалеко… Немножко в ущелье…

Так, значит, вы мне позволите, в другой раз, нарушить ваше уединение? — настаивал осмелевший (от моего, вероятно, присутствия) Николай Данилович. — Как я, право, несчастлив, сейчас, вот, и лошадь у сторожки, а завтра на лесопильню… Такое несчастье!

Соничка, не улыбаясь, краснела, видимо, не зная, что сказать. Шептала: конечно, я ведь всегда… Я совсем недалеко… У меня тут одна любимая скамеечка…

— Может быть, сегодня вы позволите — мне дойти с вами до вашей скамеечки? — вдруг сказал я. — Очень досадно, что друг мой так спешит… А час, действительно, славный…

Говоря это, я бросил значительный взгляд на Николая Даниловича; в ответ получил благодарный и мощное рукопожатие на прощанье. Он понял, что я хочу ему помогать.

Мы с Соничкой скоро свернули в зеленую глубь ущелья. То лепет, то гул речки, прыгающей по камням, не нарушал, только вил, кудрявил тишину. Теплой сыростью пахнуло и какими-то мхами или травами — пронзительно нежно. Я смотрел на глубокую тень Соничкиных опущенных ресниц, на свежее, полудетское личико, и мне казалось, что это от нее, от ее голубого платьица, идет этот нежно-волнующий, травяной аромат.

Что-то говорил, простое, безразличное: решил, что она дикарка, что ей надо, прежде всего, дать отдохнуть от смущенья. Но когда мы дошли до «ее» скамейки — под выступом скалы, как под сводом, — я увидел, что моя спутница совсем не очень дичится. Часто подымала ресницы, — а глаза у нее удивительные: темные, без малейшего блеска; робкие? не знаю; непонятные.

Даже улыбнулась. Даже засмеялась раз, показав ряд очень тесных, белых зубов. Я попробовал, было, заговорить о Николае Даниловиче. Но она перестала улыбаться, словно закрылась. И я снова принялся что-то пустое рассказывать. Спросил, что она читает. Ответила: «Нет, так» и книжки не показала. Впрочем, я уже заметил: стихи одного современного поэта, не из важных.

Мы прогуляли часа два.

— Я обойду круговой дорожкой, — сказала Соничка, когда мы приблизились к главной аллее. — Теперь там сейчас будет музыка, я не хочу. А вы идите на музыку.

Подала мне маленькую, смуглую руку, обмотанную выше кисти ее изумительной косой. Только что я хотел сказать ей, что надеюсь, мол, еще скоро повторить нашу «дивную» прогулку… или что-то вроде, — как она внезапно прибавила (и, признаться, потрясла меня неожиданностью):

— Завтра приходите на ту же скамейку.

Сказала так просто, без улыбки, без смущенья, и так невинно ушла, качнув мне головой, что я сначала подумал, не ослышался ли? А потом: не дурное ли у меня воображенье? Не сказала ли она это с детскостью, как дети говорят: и завтра гулять тоже пойдем?

Пора бы мне, впрочем, привыкнуть к женской непонятности. Долго она меня изумляла, потрясала. Но разве не решил я, не обещал себе, не удивляться ничему, всего всегда ждать и даже не пробовать найти какую-нибудь разгадку.

Решение мудрое. Только я-то, увы, до мудрости еще не дорос. Я лишь предчувствовал, но не знал, что есть в женщине Для нас вечная тайна; допытываться о ней — бесполезно, потому что она и
страница 24
Гиппиус З.Н.   Чего не было и что было