Мещерского в облаках, ни того менее хохот автора.

Гораздо интереснее был для меня конец вечера: с молодежью, детьми хозяйки, кажется, и с товарищем одного из сыновей, юным гардемарином. Мы забрались куда-то в самую глубь квартиры, в какую-то спальню, и этот гардемарин принялся читать нам «новые стихи», — дикие, — и казавшиеся нам прелестными (напоминаю, что это была первая заря «декадентства»: мое безразличное «хочу того, чего нет на свете» только что было написано и никем к печати еще не принято). Гардемариновские стихи были, впрочем, особенно дики, но, кажется, не плохи (поэт через год умер).

О поэме Соловьева мы (я, по крайней мере) в этот вечер и не вспоминали.

Кратких встреч с Соловьевым было, как я говорю, очень много за эти годы (девяностые). У баронессы Икскуль, у милейшего друга нашего, графа Прозора (такого рассеянного, что однажды, увидев нас в собственной передней, стал искать шляпу: «Вы уходите? Я тоже, скука такая…»). Вместе с Соловьевым, и, кажется, по его приглашению, читали мы на двух «светских» вечерах, Баратынского и Алексея Толстого, в громадном двусветном зале на Невском. Хозяйкой этих вечеров была «дама» Соловьева, известная Хитрово (она мне показалась весьма неинтересной, смахивающей на русскую дородную бабу). Соловьев везде был тот же: не везде так весел, как у г-жи Оппель, в последние годы совсем даже не весел; но его хохот оставался тем же, и еще больше поражал, когда раздавался внезапно, после долгого, серьезного, почти угрюмого молчания. Неудержимая склонность к остротам, не всегда острым (она была и у сестры), также не покидала его.

Не помню, как это вышло, но раз мы отправились, в белую ночь, в тогдашнем «ландо», вчетвером на острова: я с Мережковским, Соловьев и милый Михаил Альбертович Кавос, преданный поклонник баронессы Икскуль. Соловьев был очень весел и непрерывно острил. Кто-то из нас сказал: «Какой это древний философ умер от черепахи, которую птица уронила ему на лысину?». Соловьев захохотал на всю Неву и тотчас заявил, что «лучше умереть от черепахи, чем от рака!».

Но я не пишу о Соловьеве: встречи были слишком кратки и незначительны, а слышали мы о нем то же, что и другие (в последнее время он уже был очень известен), — я, пожалуй, немного больше, — и о нем, и о семье Соловьевых, — через Поликсену: с ней мы познакомились, когда она переехала в Петербург, во второй половине 90-х годов. И наши отношения не прерывались, можно сказать, до ее смерти: последнее письмо она прислала мне уже в Париж, а вскоре до нас дошла весть о ее кончине в московской больнице (вести и письма из России в 20-х годах еще доходили).

— Она очень странная, — сказала мне как-то Зинаида Венгерова. — Ходит в пиджаке, стрижет волосы, говорит басом. Ее псевдоним Allegro.

Рекомендация неутешительная. И хотя верная — глубоко фальшивая.

В Петербурге существовал тогда «Женоклуб», воспетый впоследствии Игорем Северяниным. Каюсь, для меня (да и не для меня только) он был предметом забав и подшучиваний: ведь в самом деле, почему называлось это общество женское — «взаимно-благотворительным»? Нельзя себе представить, чтобы дамы, там бывающие, друг другу благотворили, да и как, и зачем? Не знаю, были ли там «члены», «председательница» и т. д. Раз меня зазвала туда Венгерова, днем. Я увидела несколько пустых комнат, по коридору ходил истопник.

Та же Венгерова позвала меня в другой раз вечером:

— Пойдемте в Женское О-во. Там «чашка чаю», и будет Поликсена Соловьева.

Действительно, чашка. Длинный стол, масса
страница 172
Гиппиус З.Н.   Чего не было и что было