максимуму объективности. Напротив. И лишь в таком виде, т. е. при известном максимуме объективности и при неизбежном, все-таки, элементе индивидуального, — «история», написанная участником, имеет для нас, — а для будущего летописца сугубую, — ценность.

Что же касается просто фактов и восстановления их связи, тут, вероятно, пригодятся и сырые материалы, в которых сейчас мы не разберемся. Какая-нибудь современная запись обывателя, случайно попавшего в счастливое для наблюдающего положение, — и она может послужить впоследствии как фактический материал. У наблюдателя, — не участника, — поле зрения естественно шире, а потому и связь фактов иногда для него яснее.

Я не мог не остановиться несколько дольше на любопытнейшей критической статье Вишняка; и теперь принужден только упомянуть о некоторых статьях и заметках в библиографическом отделе, достойных, однако, внимания.

Таковы — обстоятельное исследование Ю. Сазоновой «Режиссер и театр», заметки Бицилли и его же статья «Два лика евразийства».

Если к тридцать первой книге нашего зарубежного «толстого» журнала мы подойдем с непременным требованием какого-то «единства» — мы не назовем ее одной из самых удачных. Но в смысле прекрасного материала, — отдельных произведений отдельных писателей, — журнал остается равен себе.



НЕЛОВКОСТЬ


Открытое письмо редакции «За Свободу!»

Я тоже давний сотрудник «Свободы!»; и многих, не одного Игоря Северянина, давнее: моя статья была, помнится, в самом первом номере газеты. Уж одна такая давность (хотя не одна она, конечно) позволяет мне надеяться, что редакция «За Свободу!» даст мне свободу высказаться по поводу заметки Игоря Северянина «Шепелявая тень» (№ 100).

Именно «по поводу», — только: о самой статье я говорить почти не буду, остановлюсь, главным образом, на редакционном к ней примечании. Оно по теме и по тонам находится в близкой связи с недавней статьей Философова «Гроб повапленный». Вот об этой теме, да об этих тонах, и поговорим.

Редакции «За Свободу!», а также Философову, очень не нравится парижский журнал «Звено», вместе с его сотрудниками. О них и о журнале скажу в свое время, а пока начну с себя.

Философов находит, что я, в эмиграции, из Антона Крайнего превратился в Антона Среднего, и даже сравнивает меня с котом Леона Блюма, который так осторожно и мягко ходит по столу, устеленному хрусталем, что ни одной рюмки не опрокидывает.

Насколько я понял, Философов меня жалеет: ему кажется, что ходить подобным образом я принужден, хожу волей-неволей; т. е., прямее, — что эмигрантская пресса, внутренняя цензура известных газет, стесняет свободу моего слова.

Не буду кривить душой: такая цензура существует, и не всегда я имею возможность, физическую, сказать то, что хочу, так, как хочу. Не всегда и примиряюсь я спокойно с этой невозможностью… Однако это частность и мелочь по сравнению с моей собственной волей, походя рюмок не опрокидывать. Воля же — от сознания своих времен, от более или менее ясного их понимания. Раскидывать эмигрантские рюмки просто потому, что мне «так изболится», да еще воображая, по-допотопному, по-довоенному, вроде Игоря Северянина, что этим доказываешь свою «самостоятельность, независимость, властность и непреклонность» — право, уж как будто стыдновато. Не поясню, откуда стыд, — видно и так.

Кстати, и реальные результаты рюмочных погромов бывают только отрицательные. Одна большевицкая радость чего стоит! Большевики — не специальные рюмколомы, они всело-мы; но в этом качестве и ломаньем по мелочам
страница 150
Гиппиус З.Н.   Чего не было и что было