переломила. Возвратясь из одного безумия, я погрузился в другое, — по-новому, внезапно, обезумел. С потрясающей противностью ощутил я полную грудь на моей груди, ощутил запах горячего пота сквозь запах духов, всю ее взбудораженную тяжесть на мне; полуощутил-полуувидел дремные от похоти глаза, кошачье короткое лицо с бессмысленной улыбкой-гримасой на губах, которые тянулись к моим для нового поцелуя. Я перестал отвечать за себя, да и не мог: я сделался голой физиономией… как, впрочем, и она.

Но все-таки человек, все-таки мальчишка, я и повел себя, как идиотический мальчишка.

— Оставьте меня! — крикнул я срывающимся голосом, от-цепливая от шеи ее руки и вскочив. — Как вам не стыдно! Вы старая, развратная женщина. Вы бы посмотрели на себя! Вы мне никогда, ни минуты не нравились! Никогда! Я не из добродетели говорю, мне наплевать, но вы мне противны! Противны!

Я мог бы прибавить все, что угодно, — хоть «маме скажу»! Мог бы зареветь в голос, как пятилетний, — все было возможно. Топал, кажется, и ногами.

Она встала, бледная, со сжатыми губами прошла мимо меня, к лошадям. Кажется, проходя, сделала движение хлыстом, точно ударить хотела… но не ударила (жалел я потом, следовало бы).

Отвязала свою лошадь, вскочила на нее, довольно легко, только вуаль разорвала, зацепила за сучок, и сразу взяла рысью по узкой дорожке. А я все стоял на месте и смотрел, не понимая.

Не скоро пришло понимание.

Таки заревел и долго сморкался, сидя на пригорке. Потом сошел к ручью, умылся, всю голову водой облил. А потом увидел, что и моей лошади нет. Конечно, отвязывая свою, Магдалина Кирилловна отвязала и Рыжего нечаянно, и он ушел за ней, домой.

Что там подумают, дома? Что скажет она? Что, вообще, будет, когда я доберусь домой?

Но мне это длинное путешествие пешком, по вечереющему лесу, было очень полезно. Вот когда я окончательно пришел в себя и понял весь мой стыд.

Ну, не то, что понял, — где же мне? А предчувственно, восчувствовал многое. Я мог поддаться соблазну Магдалины Кирилловны; мог не поддаться; противность ее ощутить мог; но вести себя, как я вел, сказать ей все, что сказал, — я не мог. Мужчина не может. Он оскорбляет тогда не женщину, а «женское» вообще. И теряет свою «мужскую» честь.

Стыд потери этой мужской чести меня и глодал, прямо ел, пока я пробирался домой целинами, спотыкаясь о пни, застревая в кучах валежника.

На дворе, у крыльца, уже в полных сумерках, я натолкнулся на горничную Домняшку.

— Ах, барин, — затараторила она, лукаво блестя глазами (явно что-то чуяла), — вот мы напугались, лошадь-то ваша на усадьбу одна прибежала, управляющий сюда, не иначе, мол, как несчастье, да тут, слава Богу, барыня подъехала, очень уставши и порванная, мамаше разъяснила. Мамаша вышли к управляющему, так и так, мол, случай незначительный и благополучно. Управляющий хотел вам встречу выехать, где вы остались, да мамаша говорят не надо, что вы пешком придете. А вы вон как запоздали… И не кушамши… Генерал с мамашей в гостиной вас дожидаются, а барыня у себя, нездоровы, и ехать, слышно, завтра в Москву им надо…

Не дослушав, я прямо пошел в гостиную. Там горела высокая лампа (ее зажигали только в торжественных случаях). На диване с прямой спинкой сидела мама, сложа руки на коленях, рядом, в кресле, генерал. Лицо его было грозно.

Я остановился на пороге.

— Поди сюда, — сказала мама. — И затвори двери. Дверей в гостиной было три, я все их затворил, подошел к

маме.

— Ты хулиган, — сказала она. — Тебя надо связать,
страница 14
Гиппиус З.Н.   Чего не было и что было