или безумцу могла бы прийти в голову подобная мысль.

Если Блок ушел в «уединение» и не примкнул к той или другой группе «старших» — главная причина этому лежала в особенностях его сложной натуры. Всякая «общественность» была для него чуждой стихией. И когда бы, где бы она его ни настигала — он неизменно падал… Во всяком случае, Блока трудно брать как «тип», подводить его под какое-нибудь правило: он был скорее исключением.

Мысль присмотреться к «маленьким» (кстати, Блок очень ей сочувствовал и с живейшим интересом относился к «зеленому» кольцу), — явилась у меня вовсе не от «отчаяния» и не от запоздалого «разочарования» в среднемолодых эстетах. Это была очень естественная мысль. Если случаются косяки пропавших полупоколений (от сложных причин), то часто как раз За Ними идут силы свежие, действительно молодые. Почему не предположить, что эти силы — современные мальчики и девочки? На их лицах ведь не лежал, — по слову Блока, — кровавый отблеск «от дней войны» (японской), от дней «свободы» (1905 г.). Они не были «дети страшных лет России…» (а кто знал, что они — дети будущих, во сколько раз более страшных, лет России?).

И по всей совести не могу я сказать, чтобы эти дети уже тогда были подобны «молодым мужчинам и женщинам», о которых говорит Талин. Нет, в «ядре», в зеленом круге, была и свежесть, и открытость, и чистота, и жажда действительно нового. Первое соприкосновенье — даже не с дурной средой, а с отдельными ее представителями, и на нейтральной почве, — не вызвало ли в них протеста и желания бороться с заразой? Я чувствую себя не вправе утверждать, как это делает Талин, что не случись «грозы и бури», все они превратились бы, тихим эволюционным путем, в знакомую толпу «юрочек» и полу-юрочек. Думаю, и Талин не имеет для этого оснований. У нас есть, напротив, основания для иных догадок: ведь в «грозу»-то именно мальчики и девочки тучами гибли, пока «среднемоло-дые» (во имя справедливости — и они не все!) обзаводились «кожанчиками и наганчиками» и, вертясь, примазывались к Смольному.

Это о них-то «лучше не вспоминать». А из юных моих приятелей ни об одном ничего «вот такого» я не знаю. Даже о «лживой» девочке (она была не петербургская, примыкала к другому «зеленому кольцу»).

В. И. Талин называет мой очерк «покаяньем» и «исповедью». Ничего в принципе не имея против этих прекрасных вещей, я, однако, не догадываюсь, почему видит их Талин в данном очерке. Мой опыт был узок, скоро прерван, я об этом глубоко сожалею, — но ни в чем не раскаиваюсь. Или мне следует каяться, что, по моему «попущению», чуждые элементы проникли в зеленый круг? Но и здесь раскаяния не ощущаю. Проникновенье было неизбежно; справляться с дурным влиянием должны были сами зеленые (как знать, не справились ли бы они в конце концов?). Мой принцип «невмешиванья» был одной из «идей» «Зеленого Кольца»: никакого «учительства» и «водительства» (я в «учительство» вообще не верю): взаимная помощь при условии взаимного интереса — и только.

Что касается «исповеди» — то можно ли исповедываться в том, что никогда не было секретным и происходило совсем не тайно?

Теперь о «мелочи» — весьма важной.

Талин говорит, что одни социал-демократы-большевики считались в то время «настоящими, онтологическими революционерами» и что «из всех русских революционных течений они, и еще «левые с. — ры», личными и сложными духовными связями больше всего были близки именно к этой среде литературно-общественного декаданса».

Прежде всего: какую среду здесь фактически разумеет Талин?
страница 101
Гиппиус З.Н.   Чего не было и что было