книжку; ты уж раз ее смотрела. Ты ведь умеешь читать?
-- Умею.
-- Ну вот и увидишь. Эту книжку я написал.
-- Вы? прочту...
Ей что-то очень хотелось мне сказать, но она, очевидно, затруднялась и была в большом волнении. Под ее вопросами что-то крылось.
-- А вам много за это платят? -- спросила она наконец.
-- Да как случится. Иногда много, а иногда и ничего нет, потому что работа не работается. Эта работа трудная, Леночка.
-- Так вы не богатый?
-- Нет, не богатый.
-- Так я буду работать и вам помогать...
Она быстро взглянула на меня, вспыхнула, опустила глаза и, ступив ко мне два шага, вдруг обхватила меня обеими руками, а лицом крепко-крепко прижалась к моей груди. Я с изумлением смотрел на нее.
-- Я вас люблю... я не гордая, -- проговорила она. -- Вы сказали вчера, что я гордая. Нет, нет... я не такая... я вас люблю. Вы только один меня любите...
Но уже слезы задушали ее. Минуту спустя они вырвались из ее груди с такою силою, как вчера во время припадка. Она упала передо мной на колени, целовала мои руки, ноги...
-- Вы любите меня!.. -- повторяла она, -- вы только один, один!..
Она судорожно сжимала мои колени своими руками. Всё чувство ее, сдерживаемое столько времени, вдруг разом вырвалось наружу в неудержимом порыве, и мне стало понятно это странное упорство сердца, целомудренно, таящего себя до времени и тем упорнее, тем суровее, чем сильнее потребность излить себя, высказаться, и всё это до того неизбежного порыва, когда всё существо вдруг до самозабвения отдается этой потребности любви, благодарности, ласкам, слезам...
Она рыдала до того, что с ней сделалась истерика. Насилу я развел ее руки, обхватившие меня. Я поднял ее и отнес на диван. Долго еще она рыдала, укрыв лицо в подушки, как будто стыдясь смотреть на меня, но крепко стиснув мою руку в своей маленькой ручке и не отнимая ее от своего сердца.
Мало-помалу она утихла, но всё еще не подымала ко мне своего лица. Раза два, мельком, ее глаза скользнули по моему лицу, и в них было столько мягкости и какого-то пугливого и снова прятавшегося чувства. Наконец она покраснела и улыбнулась.
-- Легче ли тебе? -- спросил я, -- чувствительная ты моя Леночка, больное ты мое дитя?
-- Не Леночка, нет... -- прошептала она, всё еще пряча от меня свое личико.
-- Не Леночка? Как же?
-- Нелли.
-- Нелли? Почему же непременно Нелли? Пожалуй, это очень хорошенькое имя. Так я тебя и буду звать, коли ты сама хочешь.
-- Так меня мамаша звала... И никто так меня не звал, никогда, кроме нее... И я не хотела сама, чтоб меня кто звал так, кроме мамаши... А вы зовите; я хочу... Я вас буду всегда любить, всегда любить...
"Любящее и гордое сердечко, -- подумал я, -- а как долго надо мне было заслужить, чтоб ты для меня стала... Нелли". Но теперь я уже знал, что ее сердце предано мне навеки.
-- Нелли, послушай, -- спросил я, как только она успокоилась. -- Ты вот говоришь, что тебя любила только одна мамаша и никто больше. А разве твой дедушка и вправду не любил тебя?
-- Не любил...
-- А ведь ты плакала здесь о нем, помнишь, на лестнице.
Она на минуту задумалась.
-- Нет, не любил... Он был злой. -- И какое-то больное чувство выдавилось на ее лице.
-- Да ведь с него нельзя было и спрашивать, Нелли. Он, кажется, совсем уже выжил из ума. Он и умер как безумный. Ведь я тебе рассказывал, как он умер.
-- Да; но он только в последний месяц стал совсем забываться. Сидит, бывало, здесь целый день, и, если
страница 97
Достоевский Ф.М.   Униженные и оскорбленные