деле страшное. Дело в том, что хоть рассудок и был у него, но все же он не удержался и во время своего упоения новой карьерой, именно после-то письмеца к министру, сболтнул о своих письмах — кому же? немке, хозяйке своей, — ну, конечно, не все, она бы и не поняла всего, конечно, чуть-чуть, так, от избытка лишь сердца; но каково же было его изумление, когда, через месяц, тихоня-чиновник другого ведомства, проживавший у той же хозяйки в отдаленной комнатке, злобно-молчаливый человечек, вдруг, рассердившись на что-то, намекнул ему, проходя мимо в коридоре, на то, что он, — то есть вот он, чиновник-тихоня, — есть «человек нравственный и анонимных писем, по примеру некоторых господ, не пишет». Каково! Сначала он не так испугался, мало того, проэкзаменовав чиновника — а для того нарочно и даже унизительно помирившись с ним, — он убедился, что тот ничего почти и не знает. Но… ну, а если знает? К тому же в департаменте давно уже начался слух о том, что кто-то пишет начальству по городской почте ругательства и что это непременно кто-то из своих. Несчастный начинает задумываться, даже не спит по ночам. Одним словом, можно особенно ярко выставить его душевные муки, его мнительность, его промахи. Наконец, он почти уже совсем убежден, что все всё знают, что ему только не говорят до времени; что же об исключении его из службы, то это уже решено, что этим, конечно, не ограничатся, — одним словом, он почти сходит с ума. И вот раз сидит он в департаменте, и почти беспредельное негодование подымает его сердце на всё и на всех. «О злые, проклятые люди, — думает он, — ну можно ли так притворяться! Ведь они знают же, что это я, знают все до единого, ведь они об этом шепотом говорят друг с другом, когда я прохожу мимо, знают и бумагу, которая обо мне там в кабинете приготовлена и… и все притворяются! Все скрывают от меня! Им хочется насладиться, увидеть, как меня потащат… Так нет же! Нет же!» И вот он, час спустя, случайно относит какую-то бумагу в кабинет его превосходительства. Он входит, кладет почтительно бумагу на стол, генерал занят и не обращает внимания, он повертывается, чтоб неслышно выйти, берется за замок и — вдруг, так, как падают в бездну, бросается к ногам его превосходительства, за секунду и не подозревая о том, что бросится: «Все равно погибать, лучше уж сам сознаюсь!» «Только потише, ваше превосходительство, только, пожалуйста, потише, ваше превосходительство! Чтоб там не услыхал нас кто-нибудь, а я вам все расскажу, все расскажу, все расскажу!» — умоляет он, как безумный, изумленного его превосходительство, сложа перед ним по-дурацки руки. И вот, отрывочно, бессвязно, весь дрожа, глупо признается во всем, к вящему изумлению его превосходительства, совсем ничего и не подозревавшего. Но ведь и тут герой наш выдержал характер вполне, — ибо для чего он бросился к ногам генерала? Конечно, от болезни, конечно, от мнительности, но главное и от того, что он, — и струсивший, и униженный, и себя во всем обвиняющий, — а все же мечтал по-прежнему, как всеупоенный самомнением дурачок, что, может быть, его превосходительство, выслушав его, и все же, так сказать, пораженный его гением, — раскроет обе руки свои, которыми он столь много подписывает на пользу отечества бумаг, и заключит его в свои объятия: «Неужели, дескать, ты до того доведен был, несчастный, но даровитый молодой человек! О, это я, я во всем виноват, я просмотрел тебя! Беру всю вину на себя. О, боже мой, вот до чего принуждена доходить наша талантливая молодежь из-за вины наших старых
страница 269
Достоевский Ф.М.   Дневник писателя