некоторого времени у нас вошло в обыкновение говорить о народности… Но никто не думал определить, что разумеет он под словом народность. Один из наших критиков, кажется, полагает, что народность состоит в выборе предметов из отечественной истории. Другие видят народность в словах, оборотах, выражениях, т. е. радуются тому, что, изъясняясь по-русски, употребляют русские выражения. Народность в писателе есть достоинство, которое вполне может быть оценено одними соотечественниками: для других оно не существует, или даже может показаться пороком. Ученый немец негодует на учтивость героев Расина; француз смеется, видя в Кальдероне — Кориона, вызывающего на дуэль своего противника, и проч. Все это однако ж носит печать народности. Есть образ мыслей и чувствований, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу. Климат, образ жизни, вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается и в поэзии. В России…» Пушкин не докончил своей заметки (прибавляет г. Анненков), но легко видеть, что народность он полагал естественным, природным качеством всякого истинно замечательного писателя. Только посредственный талант или выбравший ложную почву деятельности ненароден, потому что заимствует или подделывает свой взгляд, чувство, язык».

Скольким людям, толкующим ныне о народности, нужно посоветовать вникнуть в смысл заметки Пушкина, набросанной двадцать пять лет тому назад, при самом начале этих толков.

Соединив в кратком извлечении данные, представляемые «Материалами» г. Анненкова относительно двух важнейших стихий, участвовавших в первоначальном образовании поэтического характера Пушкина — относительно французского воспитания с одной стороны, русского (народного) элемента, с другой, постараемся, хотя кратко, проследить сведения о жизни Пушкина, доставляемые этой биографиею.

Мы уже сказали, что не будем останавливаться на годах, проведенных в Лицее, потому, что этот период подробно известен русской публике; но приведем из записок шестнадцатилетнего поэта отрывок, сохранивший воспоминание о его юношеской, вероятно первой, любви, и первоначальную редакцию тех строф «Евгения Онегина» (глава VIII), в которых Пушкин вспоминает о своей лицейской жизни.

«29-го (какого же месяца? быть может, декабря 1815 г., потому что предыдущие выписки у г. Анненкова относятся к 10 декабря, а тетрадь принадлежит, по всей вероятности, к 1815 году).

И так я счастлив был, и так я наслаждался,
Отрадой тихою, восторгом упивался!..
И где веселья быстрый день?
Промчались лётом сновиденья,
Увяла прелесть наслажденья,
И снова вкруг меня угрюмой скуки тень!..

«Я счастлив был! нет, я вчера не был счастлив; поутру я мучился ожиданьем, стоя под окошком, смотрел на снежную дорогу — ее не было видно! Наконец я потерял надежду — вдруг нечаянно встречаюсь с нею на лестнице… сладкая минута!

Он пел любовь, но был печален глас.
Увы, он знал любви одну лишь муку!

    Жуковский.
«Как она мила была! Как черное платье пристало к милой Б. (фамилия была написана вполне, но потом все буквы, кроме первой, зачеркнуты, как видим на facsimile этого отрывка, приложенном к биографии).

Я был счастлив 5 минут!»


* * *

Вот отрывок из «Евгения Онегина» в его первобытном виде:


I

В те дни, когда в садах Лицея
Я безмятежно расцветал,
Читал охотно Елисея[6 - Старинная шутливая поэма.],
А Цицерона проклинал:
В те дни, как я поэме редкой
Не предпочел бы мячик меткой,
Считал схоластику за вздор,
И прыгал в
страница 7
Чернышевский Н.Г.   Том 3. Литературная критика