ней».

Все это мы говорили к тому, чтобы показать, как различные точки зрения на предмет необходимо вытекают из различных положений человека. Различие темперамента, даже (страшно сказать) различие в нравственных качествах человека ничтожно бывает перед влиянием его положения на образ его мыслей. Веррес был дурной человек (положим, хотя на то нет неопровержимых доказательств), но подобно ему в его положении действовали и все другие римские проквесторы, пропреторы и проконсулы, — и Катон, и Брут, и сам Цицерон, когда был проконсулом. — Цицерон был хороший человек (положим, хотя многие в том сомневаются), — в таком случае Гортензий, выступивший ему противником в тяжбе Верреса, был, вероятно, дурной человек. Но Цицерон и Гортензий оба в совершенно одинаковом духе обрабатывали римское право. И, конечно, никто не скажет, чтобы нравственные недостатки юристов когда-нибудь отражались в духе законов, им составляемых. Хотя бы юрист был убийца и разбойник, он никогда не напишет законов, покровительствующих убийству и разбою. Джеффрейз, с которым наши читатели знакомы из Маколея, был величайший в мире злодей и негодяй. Каждое его действие было преступно; но, однако же, истолкования закона, которые составлял он, по обязанности канцлера, составлены совершенно верно духу английского законодательства и до сих пор уважаются английскими юристами. В нравственном отношении Юлий Цезарь был, конечно, ниже Цицерона; по всей вероятности, был ниже Верреса. По крайней мере Верреса не ловили переодетого в женское платье в комнатах жен его приятелей, как ловили Цезаря; Веррес не поступал с своими товарищами по преторству так нагло и бессовестно, как Цезарь с своим товарищем по консульству, Бибулом. Но он был истинно государственный человек, и этого было довольно. Каков бы ни был он сам, но его правление было мудро и благодетельно для государства. Цицерон пробовал браться за правление и, при всей своей честности, каждый раз делал страшную беду своему отечеству, только потому, что не мог становиться на точку зрения государственного человека.

Если положение человека имеет столь решительную силу над его деятельностью, над миром фактов столь твердых, определительных, неуступчивых, то, конечно, не меньше силы должно оно оказывать над его убеждениями, предметом столь общим, гибким, изменчивым. Утопить или вытащить из воды человека — вот факты: в них нет двусмыслия, в них невозможна ошибка. Я топлю человека: я не могу ошибаться в смысле своего действия. Я никак не могу скрыть от себя, что я лишаю его жизни. Я вытаскиваю его из воды — опять для меня невозможны никакие недоразумения. Я совершенно определительно знаю, что я спасаю ему жизнь. Таковы ли отношения человека к общим мыслям, к отвлеченным понятиям? Каждое слово, входящее в формулу моих убеждений, допускает столько различных оттенков смысла, принимает столько истолкований! Тут очень легки непроизвольные недоразумения пред самим собой; тут открыто, при всей добросовестности человека, самое широкое поле заблуждения пред самим собой. У трех людей в различных положениях на устах одна и та же фраза, о которой каждый из них говорит, что она выражает основное его убеждение: «я хочу справедливости», говорят и Веррес, и Цицерон, и Юлий Цезарь. Значит ли это, что они сходятся в своих убеждениях и стремлениях? Не торопитесь объявлять их людьми одинакового образа мыслей. Прежде разберите, в каком смысле представляется эта фраза каждому из них. Говоря «я хочу справедливости», Веррес говорит: «я хочу, чтобы меня оправдали за мое
страница 249
Чернышевский Н.Г.   Том 3. Литературная критика